Новости

«К 250-летию русского театра» Т.Л. Щепкина-Куперник «Из воспоминаний об актерах Малого театра»

«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Евдокия Дмитриевна Турчанинова.


Вот передо мной звездные глаза «Дунечки» Турчаниновой, с которой я встретилась впервые у Н.М.Медведевой и с которой нас впоследствии связала дружба, продолжающаяся и по сей день. Она и сейчас, после того как отпраздновала свой тридцатипятилетний юбилей, одна из наиболее любимых и уважаемых артисок Малого театра, и новая Москва ценит ее, как ценила и старая.
Я встретила ее девочкой с горящими глазами и горящей любовью к искусству душой. Много лет пронеслось с тех пор над нашими головами, но и глаза у нее остались прежние, и так же горит любовью к искусству ее душа, и это часто делает ее самой молодой среди любящей ее и идущей к ней театральной молодежи. Образ этой прекрасной артистки и прекрасной женщины мне хочется оставить на этих страницах.
Евдокия Дмитриевна случайностью судьбы родилась в том же маленьком домишке, на заросшем золотыми одуванчиками церковном дворе, где проходили первые годы жизни М.Н.Ермоловой. Но вскоре семья ее переехала на казенную квартиру — отец Евдокии Дмитриевны был сначала капельдинером в Малом театре, а к концу жизни — кассиром. «Казенная квартира» — была одна комната в доме театральной конторы на Б.Дмитровке, перегороженная на три части: спаленка, жилая комната и передняя. Скудная обстановка, маленький потертый диванчик, чахлые цветы на единственном огромном окне — вот был ее мир в детстве, другого она не знала, и долго ей казалось, что все живут так: что у всех одна комната в казенной квартире, общий коридор и общая кухня, куда мамаша не велит бегать, так как там вечные ссоры и свары усталых от работы и раздраженных хозяек...
Одно из самых сильных впечатлений ее детства было, когда начали перед их окном строить стену. В окно было всегда интересно смотреть: за ним был какой-то другой мир. Там играли во дворе ребятишки, мылись на солнце кошки... В него было видно небо и облака, вечером — луна и звезды... И вдруг стала перед ним подниматься каменная стена. Маленькой Дуне казалось, что эта стена навсегда закроет от них свет... И действительно, настал такой день, когда стена поднялась выше окна... Ей показалось, что произошло что-то непоправимое. Три месяца, пока семью не перевели в более светлую квартиру, они жили в темноте, при свете маленькой керосиновой лампы. Это окно навсегда осталось в ее памяти. И она рассказывала мне, что и во сне оно часто снилось ей, а когда она подросла и трудно было жить, добиваться знаний, учиться, работать, ей иногда представлялось, что и от жизни — настоящей жизни — ее тоже загораживает каменная стена...
Жилось им трудно. Прадед Дунечки маленьким мальчиком был вывезен из Турции — очевидно, после того же похода, что и моя прабабка, жена Щепкина, и мы часто шутили с ней, что мы потому так подружились, что наши прапрабабушки в одном гареме сидели. Какой-то вельможа захватил с собой в Россию пленного маленького турчонка за его красоту... и из свободного, счастливого мальчика он превратился — в русского крепостного! (Кстати, дед был крепостным тетки Толстого, кн. Волконской, и, когда она к старости обеднела, он всячески помогал ей...) Прадед передал всем Турчаниновым (эту фамилию ему дали по происхождению) свое наследие, смуглоту, темные волосы и черные глаза, а также своеобразную красоту и породистость. Очень красив был и отец Е.Д., сухощавый, с бронзовой головой византийского патриция, так не подходившей к его скромному капельдинерскому мундиру. Он невольно обращал на себя общее внимание, когда со спокойным достоинством осанки проверял билеты. Он, впрочем, был так добросовестен, трудолюбив и честен, что его сделали кассиром. Тут он являлся провидением для бедных студентов, особенно, когда вышел глупейший приказ, что в студенческом мундире запрещается посещать галерку: студиозус, у которого не было штатского платья, всегда мог рассчитывать, что Дмитрий Платонович, посмеиваясь, выручит его — для этой цели у него хранились какие-то старые пиджачишки... Островский, бывший при нем директором театра, очень ценил его и часто говаривал ему полушутя: «Эх, Дмитрий Платоныч, будь у тебя настоящее образование — мне лучшего помощника и не надо бы!» Но в скромной должности кассира он и окончил дни.
Добр он был необычайно. В их крохотном жилье никогда не переводились какие-то призреваемые, кормились убогие, гостили приезжие бедные родственники, хотя трудно было быть беднее их самих при наличии семьи в пять человек и маленького жалованья. А тесно было так, что после рождения младших детей Дуне приходилось в течение нескольких лет спать на положенной на стулья гладильной доске. Несмотря на тесноту, чисто было идеально — трудами матери. Мать была из патриархальной семьи (ее отец тоже был капельдинером, но посостоятельнее, так как за женой взял приданое —маленький домишко). Она была женщина строгих нравов, но так же, как и отец, очень добра.
Да, это были люди почти совсем необразованные, но в обоих было большое внутреннее благородство и какая-то природная «душевная благовоспитанность» — свойство, редкое даже у самых светски воспитанных людей. И воспитание они своим детям дали прекрасное, — живя только для них, не ссорясь и не внося в семейную жизнь никакого мещанства.
Несмотря на то, что жизнь шла «при театре», семейный уклад был самый патриархальный. Девочка с детства несла свою долю труда, помогала матери в уходе за маленькими детьми, в хозяйстве... По праздникам ее жизнь разнообразили посещения «мамашиной» семьи, которых она ждала с нетерпением. Маленький домик, светелки с лоснящимися полами, герань на окнах, чижик в клетке, лампадки... верхотурка, где жили «тетеньки» — молодые девицы на выданьи. Выдавали тетенек при помощи свах, бывших частыми гостьями в маленьком домике, делались «смотрины», не обходилось без плачевных результатов: например, приезжал жених молодец-молодцом, а после свадьбы оказывалось, что он «крашеный»... На сговорах пелись песни, величания, в крещенский вечер — гадали и пели подблюдные песни. Эти песни, слышанные в детстве, ей часто приходилось напевать режиссерам при постановке пьес Островского впоследствии — те самые песни, многие из которых использовал и претворил Стравинский в своей «Свадебке»: «Две горлицы во горнице» и т.п. Эти песни, этот быт очень большую роль сыграли в творчестве Е.Д. Многие типы, изображенные Островским, она видела своими глазами — говорливых свах, мелких чиновников, медоречивых странниц, приказных: «Я, Аграфена Кондратьевна, еще рюмочку выпью?» Пытливые детские глаза все подмечали, подсознательно слагали в свою память, и впоследствии это и помогло Е.Д. дать столько красочных, ярких, чисто московских образов. Ведь из таких-то маленьких домиков с геранью на окнах они и выходили.
Несмотря на строгость нравов, интерес к театру не мог не просачиваться за стены скромной казенной квартирки: отец, возвращаясь, рассказывал матери о пьесах, о публике, об актерах... На праздники родители брали в театральную церковь и там указывали на знаменитых артисток, казавшихся такими красивыми и нарядными...
Девочка не могла бы определить, когда в ней зародилась любовь к театру и страстное желание быть актрисой: ей казалось, что она так и родилась с этим. С детства, не переставая, разыгрывала всевозможные сцены с подругами. Одну из них поместили в балетное училище. Ее отец, суфлер оперы, иногда брал Дуню с собой в суфлерскую будку вместе со своей дочкой, и, притаившись, она слушала оперы и запоминала благодаря замечательному слуху их мотивы. По праздникам, посещая тетенек, которые жили по Домострою, затворницами, она изображала им в лицах все оперы, виденные ею. Брала она сюжеты для своих представлений и из жизни. Например, у тетенек часто бывали свахи. Сидя в уголку, она наблюдала за ними и по уходе их, облачившись в ковровую шаль, уморительно копировала свах к великой радости тетенек, в жизни которых и это являлось развлечением. А то еще любимый номер был, когда семи-восьми-летняя Дуня в лицах изображала им бывшую тогда еще в моде песню «Под вечер осени ненастной», но почему-то это драматическое событие представляла она всегда с комическим уклоном — верно, сказывалось будущее призвание... На вечеринках у тетенек — по случаю их сговора или каких-нибудь именин — ей приходилось быть всегда запевалой среди взрослых, так как у нее был не только слух, но и прелестный, чистый, как серебро, голосок.
О театре она мечтала постоянно, и, засыпая на своей гладильной доске, на которой спала без крушений только благодаря худобе и легкости необыкновенной, она мечтала: «Я буду актрисой...».
Родители непременно хотели, чтобы она училась. В балетное училище ее отдавать не хотели (чтобы не избаловалась), а отдали в пансион Гельд. Это была недурная частная гимназия. Когда ее туда привели, то в классе разнесся слух, что поступила «турчанка», да и правда, смуглая девочка с такими черными глазами легко заставляла поверить в эту версию. Когда узнали, что она русская, было даже разочарование.
Училась она прекрасно, несмотря на то, что ей приходилось заниматься в ужасающих условиях. Довольно сказать, что единственным местом, где она могла хоть отчасти без помехи учить уроки, было крыльцо, выходившее во двор казенного дема прямо на помойку. И в этом воздухе, одной рукой укачивая пищавшего братишку, а в другой держа книжку, она готовила уроки. Но жажда знания была велика и преодолевала все.
Однако, когда она окончила пять классов, родителям не под силу стало платить за нее, и ее взяли из пансиона. Удар был жестокий и горю ее не было границ. Пятнадцатилетнюю Дуню надо было к чему-нибудь приучать... Но после того, что пять лет было потрачено на пансион, родителям самим казалось обидно делать из дочери портниху или шляпницу... Тут она осмелилась высказать свое заветное желание, и, посоветовавшись, ее решили отдать в частную школу драматического искусства Леоновой, когда-то знаменитой оперной артистки, первой исполнительницы Вани в опере Глинки «Иван Сусанин». Школа была неважная, но было там два-три добросовестных преподавателя, и Евдокия Дмитриевна стала учиться с жадностью. Она так усердно занималась, что, даже идя по улице, твердила вслух заданные монологи, и ее младшая сестренка, девочка лет шести, отказывалась гулять с ней, жалуясь матери:
— Мне стыдно с ней ходить — на нее все пальцами показывают, думают, что она сумасшедшая...
К Леоновой на экзамены по старому знакомству приходили иногда московские профессора — Юрьев, известный шекспировед, Гольцев и т.д. Увидав юную ученицу в роли Полины в «Доходном месте», они обратили на нее внимание и устроили ее в открывшееся тогда при Малом театре драматическое училище, в класс А.П.Ленского.
Вот когда стена разрушилась!
Г.Н.Федотова выразила желание платить за Евдокию Дмитриевну в школу, но ее дарование скоро выявилось, и ее приняли бесплатно.
Ленский любил и отличал ее, хотя его преподавание с ней сводилось в большинстве случаев к формуле: «Тон верный — ищите сами!» Только иногда он бросал какой-нибудь намек, точно прожектором освещал трудное место, и помогал двигаться дальше. Ленский был не только сам талантливый артист, но и увлекавшийся преподаватель, а особенно режиссер, угадавший и предвидевший многое из открытий современных режиссеров.
Школа — были годы страстного самообразования для Евдокии Дмитриевны. Там были хорошие профессора по истории культуры, литературы и пр. Она жадно впитывала каждую лекцию, каждую новую книгу. Профессор Сизов водил учеников в музеи, развивал их всячески. Но настоящим учителем тогдашней молодежи, конечно, являлся Малый театр, тот Малый театр, о котором заставшие его и теперь не говорят без благоговения. Каждую пьесу смотрели по несколько раз. Это было лучшей школой.
Не пропускала театральная молодежь и гастролеров. Тогда известный Георг Парадиз держал неуютный театр на Б.Никитской, куда привозил всех звезд Европы: Росси, Маджи, Эммануэль, Дузе, Сара Бернар, Коклен, Муне-Сюлли — «все побывали там». Играли они обычно в жалком окружении, в убогой обстановке. Не обходилось и без курьезов. Раз, например, какой-то «кастильский дворянин», зазевавшись, преградил дорогу Сиду (Муне-Сюлли) и тому никак не пройти куда надо. Вдруг из-за кулис высунулись две таинственные руки и убрали статиста с дороги. Из-под туник римлян предательски высовывались смазные сапоги солдат, из которых обыкновенно набирались статисты. Но тем не менее игра каждого гастролера приносила новые откровения. Таким образом ученики пересмотрели весь классический репертуар. Все это способствовало тому, что, хотя тогдашняя театральная молодежь и мало играла, будучи в школе (о халтурах тогда не было и помину), но, выйдя на сцену, оказывалась более подготовленной, чем теперешняя молодежь, играющая так много.
Так или иначе, когда Евдокия Дмитриевна окончила школу, она была принята в Малый театр из всего выпуска только еще с одной ученицей «на роли», то есть без обязанности участвовать в «выходах», ролях без слов. Она дебютировала в той самой роли, в которой тридцать пять лет спустя Москва ее чествовала в тридцатипятилетнем юбилее — Ульяны в «Воеводе» Островского. И вскоре после этого ей дали в бенефис Рыкаовой в «Плодах просвещения» ответственную роль Тани. Ей пришлось играть с такими корифеями, как Федотова, Никулина, Садовские, Ленский, Горев и другие — и она не посрамила ни себя, ни их. Я помню это впечатление необыкновенной свежести, жизни, блеска, которым повеяло со сцены. Когда публика после третьего акта встретила ее очень горячо, вызывая ее вместе с Ленским, он взял свою ученицу за руку и, выведя ее на авансцену, оставил там, а сам отошел, как бы рекомендуя ее, — весь зал горячо зааплодировал, и эта минута, как говорила мне Евдокия Дмитриевна, первого слияния с публикой, ощущения, что принадлежишь ей, осталась для нее незабываемой.
Пресса отметила блестящими отзывами молодой талант, успех у публики все время был большой. Казалось, что мечты исполнились... Что положение юной артистки должно упрочиться. Но не тут-то было. Несмотря на этот успех,— а вернее, если знать театральные нравы, благодаря ему, — произошло нечто странное. Евдокию Дмитриевну вдруг заставили играть исключительно старух. Свели на всяких «Бедовых бабушек» и т. п. Ей пришлось, играя в двадцать лет старушечьи роли, тушить глаза, сгибать плечи, приглушать звонкий голос... Чувство бессилия и недоверия к себе охватывало ее — это были тяжелые годы. И длились они семь лет. Но произошли два события, принесшие спасение. Во-первых, Ленскому почти в бесконтрольное ведение дан был Новый театр — филиал Малого, где он мог осуществить много своих планов, ставить классиков, освежать репертуар интересными иностранными пьесами. А во-вторых, сменился директор Государственных театров, и новый директор, приехав как-то в Москву, изумился, увидав, что делалось в театре. Он спросил:
— Что же это значит, что тут старухи играют молодых, а молодые — старух?
После этого Евдокие Дмитриевне стали давать молодые роли — и вдруг словно заново открыли ее. Пока этот театр существовал, она несла ответственный репертуар, да заодно и в Малом стали давать ей подходящие роли.
Я, между прочим, перевела для нее хорошенькую пьесу Гальма в стихах — «Буйный ветер»... Роль Рене — девочки-принцессы, которую из-за политических соображений воспитывают под видом мальчика, так что она сама не знает, что она женщина, и узнает это только благодаря любви,— богата всевозможными оттенками и контрастами. Первый выход ее на сцену — через окно, куда она вскакивает в погоне за улетевшим соколом (действие, конечно, происходит в средние века). Можно себе вообразить, как жутко было Евдокии Дмитриевне почти непосредственно после дряхлых старух надевать мужской костюм и принимать соответствующие манеры! Она говорила мне, что, когда надо было выскакивать на сцену, у нее от страха искры из глаз посыпались и дыхание перехватило. Но, может быть, сама бравурность роли помогла, она была очаровательным мальчиком, и эта роль стала одной из ее наиболее удачных.
Метаморфоза очень понравилась. Ее стройная и худенькая фигура, при хорошем росте, очень подходила для ролей травести, и вчерашняя бабушка стала появляться то грациозным Керубино, то «кудрявым пастушонком» Лелем, для которых так пригодился ее голос. Голос у нее был прелестного тембра, от природы поставленный. Известная певица Э.К.Павловская, у которой училась младшая сестра Евдокии Дмитриевны, Мария Дмитриевна, впоследствии известная оперная певица, всегда говорила, что по-настоящему Евдокия Дмитриевна должна бы была петь в опере. У них с сестрой, впрочем, голоса были очень похожи, так что даже как-то раз, когда Евдокие Дмитриевне необходимо было поспеть на вокзал, а приходилось, играя Леля, в самом конце пьесы запевать: «Бог Ярило, свет и сила», — то она переодела в свой костюм сестру, бывшую тогда еще ученицей балетного училища, и подмену не заметили: никому из публики не пришло в голову обратить внимание, что Лель вдруг стал «пониже ростом», как говорит Хлестаков.
Евдокия Дмитриевна, своеобразно красивая в жизни, со сцены иногда бывала совершенной красавицей, например в сказке «Разрыв-трава», где она играла сказочную царевну. В этой роли она надевала африканские украшения, которые я как-то привезла ей из Алжира. Она снялась в этой роли и привезла мне фотографию на вокзал, когда я уезжала в Ниццу. Вспоминается забавный случай. Тогда же провожал меня и Ст.Яковлев, прекрасный актер и милый человек, рано умерший. Он в то время играл в этой же пьесе Водяного и снялся в ужасном гриме, с лягушачьими лапами и т. п. Он приехал вместе с Евдокией Дмитриевной, к которой был очень неравнодушен, и тоже привез мне свою фотографию. Таким образом эти карточки уехали со мной, и, приехав в Ниццу, я поставила их на стол в номере. Как сейчас помню круглые глаза молоденькой французской служанки, убиравшей у меня в номере, которая рассматривала эту экзотическую принцессу рядом со страшным водяным, и в конце концов, извинившись, спросила меня, кто это такие. Я, чтобы не вдаваться в подробности, ответила, что это мои родственники. Она опустила щетку и воскликнула, не удержавшись: «Какие странные родственники у барышни».
Красивее всего у Евдокии Дмитриевны были, да и есть, ее глаза. Эти глаза в свое время вдохновляли поэтов на стихи, и к ним всего лучше подошло бы избитое выражение: «не глаза — поэма». Редкая для черных глаз выразительность, то бархатная мгла, то яркий блеск, величина, разрез — все в этих глазах прекрасно, и со сцены они необычайно хороши. В пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» Евдокия Дмитриевна играет старуху-купчиху, крутую и властную, к которой приходит ее бывший любовник, теперь тоже уже старый человек, и, напоминая ей старое, требует, чтобы она не губила жизнь молодой внучки, а отдала ее за милого. Вот тут есть одна пауза, когда Мавра Тарасовна, очевидно, вспоминает прошлое. Слов нет никаких. Грознов ей говорит: «А как жили-то мы с тобой, помнишь, там, в Гавриковом, у богоявления»? А она отвечает после паузы, которой у автора не указано, но которая тут необходима: «Давно уж время то, много воды утекло». Только и всего. Во время этой паузы Евдокия Дмитриевна стоит совершенно неподвижно, и только глаза ее буквально говорят — в них все, и воспоминание, и отблеск былой страсти, и сожаление, и сознание неизбежности: я никогда не видала такой смены выражений в одном взгляде. Это именно то, что называется «говорящие глаза».
Благодаря тому, что, играя молодые роли, она переиграла и множество старух, у нее образовался очень широкий диапазон: Лиза в «Горе от ума» и «Парижанка» в «Очаге» Мирбо, Кетти в «Старом Гейдельберге» и сваха в «Свои люди», Дуняшка в «Ночном» и Кабаниха в «Грозе», и там же Варвара... В Островском нет почти ни одной пьесы, где она не переиграла бы всех женских ролей, кроме драматических, чередуя молодые со старыми. В нем она особенно «дома». Тут сказывается и ее чудесная русская речь, сочная, красочная, слышанная, несомненно, от потомков той знаменитой просвирни, у которой советовал учиться русскому языку Пушкин.
Много беззаботных молодых часов приходят мне на память, когда я думаю о Евдокие Дмитриевне Вспоминается, как, например, я приехала ее провожать на Курский вокзал — она уезжала куда-то в поездку на Кавказ. «Проводи до первой остановки»! Сказано — сделано, сажусь в поезд. А там — молодежь, гитара, смех... «Ну еще — хоть до Тулы»... А за окнами вагона летняя лунная ночь, врывается мягкий ветерок... И разговоры такие, что не оторваться, — только в молодости такие бывают... Так незаметно до Воронежа доехала — отчета никому давать не надо, дома никто не дожидается. В Воронеже вышла, распростилась — навестила летний театр, где играли тоже «свои» из Малого театра, а на другой день уже была дома. Легка была на подъем.
Евдокия Дмитриевна могла бы сказать о себе, как Флория Тоска:
Любила цветы, любила природу,
Жизнь отдавала искусству,
Никому не делала зла,
Бедным как могла помогала..
Это вполне правильный портрет ее. Она рано вышла замуж и рано овдовела. Была прекрасной женой и прекрасной матерью. Но все же вся сущность ее жизни была в театре. Ему она отдавала и отдает свои помыслы, свое здоровье, всю жизнь: кажется, она и сны видит только о театре! Ее занимает и общественная жизнь театра. Еще задолго до революции она организовывала многочисленные спектакли на фабриках и заводах, никогда не теряя связи с рабочими, видя в них «своих», тот народ, из которого она вышла.
Во время войны она ездила два раза на фронт и была в таких местах, куда до нее не ступала нога европейской женщины. В годы революции обслуживала окраины, в холоде и голоде стараясь самоотверженно познакомить с искусством нового, жадного, взволнованного зрителя. На ее юбилей собралась вся Москва, и старая и новая, и наряду с речами седовласых профессоров ее приветствовал представитель от красноармейцев, наряду с юными учениками — поздравлял старик капельдинер со слезами на глазах, как «нашу», еще хорошо помнящий ее отца. Этот праздник был лучшей наградой за ее непрерывную работу, за все, что она отдавала театру.


Дата публикации: 17.03.2004
«К 250-летию русского театра»

Т.Л. Щепкина-Куперник
«Из воспоминаний об актерах Малого театра»

Евдокия Дмитриевна Турчанинова.


Вот передо мной звездные глаза «Дунечки» Турчаниновой, с которой я встретилась впервые у Н.М.Медведевой и с которой нас впоследствии связала дружба, продолжающаяся и по сей день. Она и сейчас, после того как отпраздновала свой тридцатипятилетний юбилей, одна из наиболее любимых и уважаемых артисок Малого театра, и новая Москва ценит ее, как ценила и старая.
Я встретила ее девочкой с горящими глазами и горящей любовью к искусству душой. Много лет пронеслось с тех пор над нашими головами, но и глаза у нее остались прежние, и так же горит любовью к искусству ее душа, и это часто делает ее самой молодой среди любящей ее и идущей к ней театральной молодежи. Образ этой прекрасной артистки и прекрасной женщины мне хочется оставить на этих страницах.
Евдокия Дмитриевна случайностью судьбы родилась в том же маленьком домишке, на заросшем золотыми одуванчиками церковном дворе, где проходили первые годы жизни М.Н.Ермоловой. Но вскоре семья ее переехала на казенную квартиру — отец Евдокии Дмитриевны был сначала капельдинером в Малом театре, а к концу жизни — кассиром. «Казенная квартира» — была одна комната в доме театральной конторы на Б.Дмитровке, перегороженная на три части: спаленка, жилая комната и передняя. Скудная обстановка, маленький потертый диванчик, чахлые цветы на единственном огромном окне — вот был ее мир в детстве, другого она не знала, и долго ей казалось, что все живут так: что у всех одна комната в казенной квартире, общий коридор и общая кухня, куда мамаша не велит бегать, так как там вечные ссоры и свары усталых от работы и раздраженных хозяек...
Одно из самых сильных впечатлений ее детства было, когда начали перед их окном строить стену. В окно было всегда интересно смотреть: за ним был какой-то другой мир. Там играли во дворе ребятишки, мылись на солнце кошки... В него было видно небо и облака, вечером — луна и звезды... И вдруг стала перед ним подниматься каменная стена. Маленькой Дуне казалось, что эта стена навсегда закроет от них свет... И действительно, настал такой день, когда стена поднялась выше окна... Ей показалось, что произошло что-то непоправимое. Три месяца, пока семью не перевели в более светлую квартиру, они жили в темноте, при свете маленькой керосиновой лампы. Это окно навсегда осталось в ее памяти. И она рассказывала мне, что и во сне оно часто снилось ей, а когда она подросла и трудно было жить, добиваться знаний, учиться, работать, ей иногда представлялось, что и от жизни — настоящей жизни — ее тоже загораживает каменная стена...
Жилось им трудно. Прадед Дунечки маленьким мальчиком был вывезен из Турции — очевидно, после того же похода, что и моя прабабка, жена Щепкина, и мы часто шутили с ней, что мы потому так подружились, что наши прапрабабушки в одном гареме сидели. Какой-то вельможа захватил с собой в Россию пленного маленького турчонка за его красоту... и из свободного, счастливого мальчика он превратился — в русского крепостного! (Кстати, дед был крепостным тетки Толстого, кн. Волконской, и, когда она к старости обеднела, он всячески помогал ей...) Прадед передал всем Турчаниновым (эту фамилию ему дали по происхождению) свое наследие, смуглоту, темные волосы и черные глаза, а также своеобразную красоту и породистость. Очень красив был и отец Е.Д., сухощавый, с бронзовой головой византийского патриция, так не подходившей к его скромному капельдинерскому мундиру. Он невольно обращал на себя общее внимание, когда со спокойным достоинством осанки проверял билеты. Он, впрочем, был так добросовестен, трудолюбив и честен, что его сделали кассиром. Тут он являлся провидением для бедных студентов, особенно, когда вышел глупейший приказ, что в студенческом мундире запрещается посещать галерку: студиозус, у которого не было штатского платья, всегда мог рассчитывать, что Дмитрий Платонович, посмеиваясь, выручит его — для этой цели у него хранились какие-то старые пиджачишки... Островский, бывший при нем директором театра, очень ценил его и часто говаривал ему полушутя: «Эх, Дмитрий Платоныч, будь у тебя настоящее образование — мне лучшего помощника и не надо бы!» Но в скромной должности кассира он и окончил дни.
Добр он был необычайно. В их крохотном жилье никогда не переводились какие-то призреваемые, кормились убогие, гостили приезжие бедные родственники, хотя трудно было быть беднее их самих при наличии семьи в пять человек и маленького жалованья. А тесно было так, что после рождения младших детей Дуне приходилось в течение нескольких лет спать на положенной на стулья гладильной доске. Несмотря на тесноту, чисто было идеально — трудами матери. Мать была из патриархальной семьи (ее отец тоже был капельдинером, но посостоятельнее, так как за женой взял приданое —маленький домишко). Она была женщина строгих нравов, но так же, как и отец, очень добра.
Да, это были люди почти совсем необразованные, но в обоих было большое внутреннее благородство и какая-то природная «душевная благовоспитанность» — свойство, редкое даже у самых светски воспитанных людей. И воспитание они своим детям дали прекрасное, — живя только для них, не ссорясь и не внося в семейную жизнь никакого мещанства.
Несмотря на то, что жизнь шла «при театре», семейный уклад был самый патриархальный. Девочка с детства несла свою долю труда, помогала матери в уходе за маленькими детьми, в хозяйстве... По праздникам ее жизнь разнообразили посещения «мамашиной» семьи, которых она ждала с нетерпением. Маленький домик, светелки с лоснящимися полами, герань на окнах, чижик в клетке, лампадки... верхотурка, где жили «тетеньки» — молодые девицы на выданьи. Выдавали тетенек при помощи свах, бывших частыми гостьями в маленьком домике, делались «смотрины», не обходилось без плачевных результатов: например, приезжал жених молодец-молодцом, а после свадьбы оказывалось, что он «крашеный»... На сговорах пелись песни, величания, в крещенский вечер — гадали и пели подблюдные песни. Эти песни, слышанные в детстве, ей часто приходилось напевать режиссерам при постановке пьес Островского впоследствии — те самые песни, многие из которых использовал и претворил Стравинский в своей «Свадебке»: «Две горлицы во горнице» и т.п. Эти песни, этот быт очень большую роль сыграли в творчестве Е.Д. Многие типы, изображенные Островским, она видела своими глазами — говорливых свах, мелких чиновников, медоречивых странниц, приказных: «Я, Аграфена Кондратьевна, еще рюмочку выпью?» Пытливые детские глаза все подмечали, подсознательно слагали в свою память, и впоследствии это и помогло Е.Д. дать столько красочных, ярких, чисто московских образов. Ведь из таких-то маленьких домиков с геранью на окнах они и выходили.
Несмотря на строгость нравов, интерес к театру не мог не просачиваться за стены скромной казенной квартирки: отец, возвращаясь, рассказывал матери о пьесах, о публике, об актерах... На праздники родители брали в театральную церковь и там указывали на знаменитых артисток, казавшихся такими красивыми и нарядными...
Девочка не могла бы определить, когда в ней зародилась любовь к театру и страстное желание быть актрисой: ей казалось, что она так и родилась с этим. С детства, не переставая, разыгрывала всевозможные сцены с подругами. Одну из них поместили в балетное училище. Ее отец, суфлер оперы, иногда брал Дуню с собой в суфлерскую будку вместе со своей дочкой, и, притаившись, она слушала оперы и запоминала благодаря замечательному слуху их мотивы. По праздникам, посещая тетенек, которые жили по Домострою, затворницами, она изображала им в лицах все оперы, виденные ею. Брала она сюжеты для своих представлений и из жизни. Например, у тетенек часто бывали свахи. Сидя в уголку, она наблюдала за ними и по уходе их, облачившись в ковровую шаль, уморительно копировала свах к великой радости тетенек, в жизни которых и это являлось развлечением. А то еще любимый номер был, когда семи-восьми-летняя Дуня в лицах изображала им бывшую тогда еще в моде песню «Под вечер осени ненастной», но почему-то это драматическое событие представляла она всегда с комическим уклоном — верно, сказывалось будущее призвание... На вечеринках у тетенек — по случаю их сговора или каких-нибудь именин — ей приходилось быть всегда запевалой среди взрослых, так как у нее был не только слух, но и прелестный, чистый, как серебро, голосок.
О театре она мечтала постоянно, и, засыпая на своей гладильной доске, на которой спала без крушений только благодаря худобе и легкости необыкновенной, она мечтала: «Я буду актрисой...».
Родители непременно хотели, чтобы она училась. В балетное училище ее отдавать не хотели (чтобы не избаловалась), а отдали в пансион Гельд. Это была недурная частная гимназия. Когда ее туда привели, то в классе разнесся слух, что поступила «турчанка», да и правда, смуглая девочка с такими черными глазами легко заставляла поверить в эту версию. Когда узнали, что она русская, было даже разочарование.
Училась она прекрасно, несмотря на то, что ей приходилось заниматься в ужасающих условиях. Довольно сказать, что единственным местом, где она могла хоть отчасти без помехи учить уроки, было крыльцо, выходившее во двор казенного дема прямо на помойку. И в этом воздухе, одной рукой укачивая пищавшего братишку, а в другой держа книжку, она готовила уроки. Но жажда знания была велика и преодолевала все.
Однако, когда она окончила пять классов, родителям не под силу стало платить за нее, и ее взяли из пансиона. Удар был жестокий и горю ее не было границ. Пятнадцатилетнюю Дуню надо было к чему-нибудь приучать... Но после того, что пять лет было потрачено на пансион, родителям самим казалось обидно делать из дочери портниху или шляпницу... Тут она осмелилась высказать свое заветное желание, и, посоветовавшись, ее решили отдать в частную школу драматического искусства Леоновой, когда-то знаменитой оперной артистки, первой исполнительницы Вани в опере Глинки «Иван Сусанин». Школа была неважная, но было там два-три добросовестных преподавателя, и Евдокия Дмитриевна стала учиться с жадностью. Она так усердно занималась, что, даже идя по улице, твердила вслух заданные монологи, и ее младшая сестренка, девочка лет шести, отказывалась гулять с ней, жалуясь матери:
— Мне стыдно с ней ходить — на нее все пальцами показывают, думают, что она сумасшедшая...
К Леоновой на экзамены по старому знакомству приходили иногда московские профессора — Юрьев, известный шекспировед, Гольцев и т.д. Увидав юную ученицу в роли Полины в «Доходном месте», они обратили на нее внимание и устроили ее в открывшееся тогда при Малом театре драматическое училище, в класс А.П.Ленского.
Вот когда стена разрушилась!
Г.Н.Федотова выразила желание платить за Евдокию Дмитриевну в школу, но ее дарование скоро выявилось, и ее приняли бесплатно.
Ленский любил и отличал ее, хотя его преподавание с ней сводилось в большинстве случаев к формуле: «Тон верный — ищите сами!» Только иногда он бросал какой-нибудь намек, точно прожектором освещал трудное место, и помогал двигаться дальше. Ленский был не только сам талантливый артист, но и увлекавшийся преподаватель, а особенно режиссер, угадавший и предвидевший многое из открытий современных режиссеров.
Школа — были годы страстного самообразования для Евдокии Дмитриевны. Там были хорошие профессора по истории культуры, литературы и пр. Она жадно впитывала каждую лекцию, каждую новую книгу. Профессор Сизов водил учеников в музеи, развивал их всячески. Но настоящим учителем тогдашней молодежи, конечно, являлся Малый театр, тот Малый театр, о котором заставшие его и теперь не говорят без благоговения. Каждую пьесу смотрели по несколько раз. Это было лучшей школой.
Не пропускала театральная молодежь и гастролеров. Тогда известный Георг Парадиз держал неуютный театр на Б.Никитской, куда привозил всех звезд Европы: Росси, Маджи, Эммануэль, Дузе, Сара Бернар, Коклен, Муне-Сюлли — «все побывали там». Играли они обычно в жалком окружении, в убогой обстановке. Не обходилось и без курьезов. Раз, например, какой-то «кастильский дворянин», зазевавшись, преградил дорогу Сиду (Муне-Сюлли) и тому никак не пройти куда надо. Вдруг из-за кулис высунулись две таинственные руки и убрали статиста с дороги. Из-под туник римлян предательски высовывались смазные сапоги солдат, из которых обыкновенно набирались статисты. Но тем не менее игра каждого гастролера приносила новые откровения. Таким образом ученики пересмотрели весь классический репертуар. Все это способствовало тому, что, хотя тогдашняя театральная молодежь и мало играла, будучи в школе (о халтурах тогда не было и помину), но, выйдя на сцену, оказывалась более подготовленной, чем теперешняя молодежь, играющая так много.
Так или иначе, когда Евдокия Дмитриевна окончила школу, она была принята в Малый театр из всего выпуска только еще с одной ученицей «на роли», то есть без обязанности участвовать в «выходах», ролях без слов. Она дебютировала в той самой роли, в которой тридцать пять лет спустя Москва ее чествовала в тридцатипятилетнем юбилее — Ульяны в «Воеводе» Островского. И вскоре после этого ей дали в бенефис Рыкаовой в «Плодах просвещения» ответственную роль Тани. Ей пришлось играть с такими корифеями, как Федотова, Никулина, Садовские, Ленский, Горев и другие — и она не посрамила ни себя, ни их. Я помню это впечатление необыкновенной свежести, жизни, блеска, которым повеяло со сцены. Когда публика после третьего акта встретила ее очень горячо, вызывая ее вместе с Ленским, он взял свою ученицу за руку и, выведя ее на авансцену, оставил там, а сам отошел, как бы рекомендуя ее, — весь зал горячо зааплодировал, и эта минута, как говорила мне Евдокия Дмитриевна, первого слияния с публикой, ощущения, что принадлежишь ей, осталась для нее незабываемой.
Пресса отметила блестящими отзывами молодой талант, успех у публики все время был большой. Казалось, что мечты исполнились... Что положение юной артистки должно упрочиться. Но не тут-то было. Несмотря на этот успех,— а вернее, если знать театральные нравы, благодаря ему, — произошло нечто странное. Евдокию Дмитриевну вдруг заставили играть исключительно старух. Свели на всяких «Бедовых бабушек» и т. п. Ей пришлось, играя в двадцать лет старушечьи роли, тушить глаза, сгибать плечи, приглушать звонкий голос... Чувство бессилия и недоверия к себе охватывало ее — это были тяжелые годы. И длились они семь лет. Но произошли два события, принесшие спасение. Во-первых, Ленскому почти в бесконтрольное ведение дан был Новый театр — филиал Малого, где он мог осуществить много своих планов, ставить классиков, освежать репертуар интересными иностранными пьесами. А во-вторых, сменился директор Государственных театров, и новый директор, приехав как-то в Москву, изумился, увидав, что делалось в театре. Он спросил:
— Что же это значит, что тут старухи играют молодых, а молодые — старух?
После этого Евдокие Дмитриевне стали давать молодые роли — и вдруг словно заново открыли ее. Пока этот театр существовал, она несла ответственный репертуар, да заодно и в Малом стали давать ей подходящие роли.
Я, между прочим, перевела для нее хорошенькую пьесу Гальма в стихах — «Буйный ветер»... Роль Рене — девочки-принцессы, которую из-за политических соображений воспитывают под видом мальчика, так что она сама не знает, что она женщина, и узнает это только благодаря любви,— богата всевозможными оттенками и контрастами. Первый выход ее на сцену — через окно, куда она вскакивает в погоне за улетевшим соколом (действие, конечно, происходит в средние века). Можно себе вообразить, как жутко было Евдокии Дмитриевне почти непосредственно после дряхлых старух надевать мужской костюм и принимать соответствующие манеры! Она говорила мне, что, когда надо было выскакивать на сцену, у нее от страха искры из глаз посыпались и дыхание перехватило. Но, может быть, сама бравурность роли помогла, она была очаровательным мальчиком, и эта роль стала одной из ее наиболее удачных.
Метаморфоза очень понравилась. Ее стройная и худенькая фигура, при хорошем росте, очень подходила для ролей травести, и вчерашняя бабушка стала появляться то грациозным Керубино, то «кудрявым пастушонком» Лелем, для которых так пригодился ее голос. Голос у нее был прелестного тембра, от природы поставленный. Известная певица Э.К.Павловская, у которой училась младшая сестра Евдокии Дмитриевны, Мария Дмитриевна, впоследствии известная оперная певица, всегда говорила, что по-настоящему Евдокия Дмитриевна должна бы была петь в опере. У них с сестрой, впрочем, голоса были очень похожи, так что даже как-то раз, когда Евдокие Дмитриевне необходимо было поспеть на вокзал, а приходилось, играя Леля, в самом конце пьесы запевать: «Бог Ярило, свет и сила», — то она переодела в свой костюм сестру, бывшую тогда еще ученицей балетного училища, и подмену не заметили: никому из публики не пришло в голову обратить внимание, что Лель вдруг стал «пониже ростом», как говорит Хлестаков.
Евдокия Дмитриевна, своеобразно красивая в жизни, со сцены иногда бывала совершенной красавицей, например в сказке «Разрыв-трава», где она играла сказочную царевну. В этой роли она надевала африканские украшения, которые я как-то привезла ей из Алжира. Она снялась в этой роли и привезла мне фотографию на вокзал, когда я уезжала в Ниццу. Вспоминается забавный случай. Тогда же провожал меня и Ст.Яковлев, прекрасный актер и милый человек, рано умерший. Он в то время играл в этой же пьесе Водяного и снялся в ужасном гриме, с лягушачьими лапами и т. п. Он приехал вместе с Евдокией Дмитриевной, к которой был очень неравнодушен, и тоже привез мне свою фотографию. Таким образом эти карточки уехали со мной, и, приехав в Ниццу, я поставила их на стол в номере. Как сейчас помню круглые глаза молоденькой французской служанки, убиравшей у меня в номере, которая рассматривала эту экзотическую принцессу рядом со страшным водяным, и в конце концов, извинившись, спросила меня, кто это такие. Я, чтобы не вдаваться в подробности, ответила, что это мои родственники. Она опустила щетку и воскликнула, не удержавшись: «Какие странные родственники у барышни».
Красивее всего у Евдокии Дмитриевны были, да и есть, ее глаза. Эти глаза в свое время вдохновляли поэтов на стихи, и к ним всего лучше подошло бы избитое выражение: «не глаза — поэма». Редкая для черных глаз выразительность, то бархатная мгла, то яркий блеск, величина, разрез — все в этих глазах прекрасно, и со сцены они необычайно хороши. В пьесе Островского «Правда — хорошо, а счастье лучше» Евдокия Дмитриевна играет старуху-купчиху, крутую и властную, к которой приходит ее бывший любовник, теперь тоже уже старый человек, и, напоминая ей старое, требует, чтобы она не губила жизнь молодой внучки, а отдала ее за милого. Вот тут есть одна пауза, когда Мавра Тарасовна, очевидно, вспоминает прошлое. Слов нет никаких. Грознов ей говорит: «А как жили-то мы с тобой, помнишь, там, в Гавриковом, у богоявления»? А она отвечает после паузы, которой у автора не указано, но которая тут необходима: «Давно уж время то, много воды утекло». Только и всего. Во время этой паузы Евдокия Дмитриевна стоит совершенно неподвижно, и только глаза ее буквально говорят — в них все, и воспоминание, и отблеск былой страсти, и сожаление, и сознание неизбежности: я никогда не видала такой смены выражений в одном взгляде. Это именно то, что называется «говорящие глаза».
Благодаря тому, что, играя молодые роли, она переиграла и множество старух, у нее образовался очень широкий диапазон: Лиза в «Горе от ума» и «Парижанка» в «Очаге» Мирбо, Кетти в «Старом Гейдельберге» и сваха в «Свои люди», Дуняшка в «Ночном» и Кабаниха в «Грозе», и там же Варвара... В Островском нет почти ни одной пьесы, где она не переиграла бы всех женских ролей, кроме драматических, чередуя молодые со старыми. В нем она особенно «дома». Тут сказывается и ее чудесная русская речь, сочная, красочная, слышанная, несомненно, от потомков той знаменитой просвирни, у которой советовал учиться русскому языку Пушкин.
Много беззаботных молодых часов приходят мне на память, когда я думаю о Евдокие Дмитриевне Вспоминается, как, например, я приехала ее провожать на Курский вокзал — она уезжала куда-то в поездку на Кавказ. «Проводи до первой остановки»! Сказано — сделано, сажусь в поезд. А там — молодежь, гитара, смех... «Ну еще — хоть до Тулы»... А за окнами вагона летняя лунная ночь, врывается мягкий ветерок... И разговоры такие, что не оторваться, — только в молодости такие бывают... Так незаметно до Воронежа доехала — отчета никому давать не надо, дома никто не дожидается. В Воронеже вышла, распростилась — навестила летний театр, где играли тоже «свои» из Малого театра, а на другой день уже была дома. Легка была на подъем.
Евдокия Дмитриевна могла бы сказать о себе, как Флория Тоска:
Любила цветы, любила природу,
Жизнь отдавала искусству,
Никому не делала зла,
Бедным как могла помогала..
Это вполне правильный портрет ее. Она рано вышла замуж и рано овдовела. Была прекрасной женой и прекрасной матерью. Но все же вся сущность ее жизни была в театре. Ему она отдавала и отдает свои помыслы, свое здоровье, всю жизнь: кажется, она и сны видит только о театре! Ее занимает и общественная жизнь театра. Еще задолго до революции она организовывала многочисленные спектакли на фабриках и заводах, никогда не теряя связи с рабочими, видя в них «своих», тот народ, из которого она вышла.
Во время войны она ездила два раза на фронт и была в таких местах, куда до нее не ступала нога европейской женщины. В годы революции обслуживала окраины, в холоде и голоде стараясь самоотверженно познакомить с искусством нового, жадного, взволнованного зрителя. На ее юбилей собралась вся Москва, и старая и новая, и наряду с речами седовласых профессоров ее приветствовал представитель от красноармейцев, наряду с юными учениками — поздравлял старик капельдинер со слезами на глазах, как «нашу», еще хорошо помнящий ее отца. Этот праздник был лучшей наградой за ее непрерывную работу, за все, что она отдавала театру.


Дата публикации: 17.03.2004