Новости

«СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ЖИЗНЬ»

«СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ЖИЗНЬ»

Михаил Царев - Маттиас Клаузен

Очерк Веры Максимовой из книги «Театра радостные тени» (СПб, 2006).

Еще до первых реплик спектакля «Перед заходом солнца» Г. Гауптмана вводной пластической ремаркой и эпиграфом станет зрелище торжественное и красивое. Строго, как на королевском параде, выстроятся гости и дети тайного советника Маттиаса Клаузена, поднимется вверх золотой лавровый венок, и под звуки старинного хорала, мимо присевших в реверансе дам и склонивших головы мужчин к алому пьедесталу почета пройдет виновник торжества, которому сегодня город присваивает звание почетного гражданина.
Мы удивимся красоте, стильности, эстетической выдержанности спектакля, поставленного режиссером Леонидом Хейфецем на большой сцене Малого театра: органу с серебряными трубами; мощным потокам света с высоты; черни и серебру, белому, розовому, голубому в костюмах действующих лиц; изысканности немногих предметов домашнего обихода (резных стульев с готическими спинками, старинных канделябров, мерцающего гранями хрусталя).
Из этого мира гармонии и красоты, из своего богатого и сложного прошлого появится человек с аккуратной седой головой, сосредоточенный, собранный и не слишком веселый в столь торжественный час. Старый человек, чье лицо мгновениями становится похожим на скорбную маску.
Маттиас Клаузен - хозяин дома, любящий отец, глава уважаемого издательского дела, собиратель редких книг и художественных ценностей - выйдет из глубины сцены походкой неожиданно легкой. Чуть склонив голову, ступит на алый бархат почетной скамьи, опустит голову еще ниже, чтобы принять на шею золотую цепь ордена.
В стремительности шага обнаружатся энергия и крепость, а в склоненной голове, в опущенных веках и плечах - печаль. Обласканный обществом, увенчанный лаврами, седой человек скажет короткую речь с пьедестала. Куда более короткую, чем у автора - Гауптмана; самую короткую из всех, что говорили когда-либо Клау-зены нашей русской сцены. И в тихих, отчетливых словах послышится непреклонность. У портрета покойной жены гостям, взрослым детям, другу юности Гайгеру повторит Клаузен-Царев клятву отвержения наступающих в Германии годов фашизма.
...Близятся перемены. В сумасшедших ритмах чарльстонов и шимми, в жестоком бездумье, хулиганском посвисте военных маршей грядет «новое время». Новые хозяева на пороге. Появились и сопутствуют важнейшим сценам спектакля молчаливые молодчики в полувоенной форме - то ли слуги просцениума, то ли лакеи в доме Клаузена, то ли соглядатаи фашиста Кламрота. И сам «многоуважаемый зять» маленьким фюрером замер у стола - белобрысый нервический субъект в коричневом костюме, уверенный, что «стрелки часов не остановить» и что история работает на него. Скрежет времени, раздавившего гражданина старой Европы Маттиаса Клаузена, слышен в спектакле.
Во всеоружии исторического знания играет Царев главную роль в знаменитой антифашистской пьесе Гауптмана. Помня о судьбе поколения, сражавшегося с фашизмом, и заново оценивая способность человека к сопротивлению в безнадежных обстоятельствах; славя мужество одинокого, обреченного на трагическую неудачу в решении одной отдельно взятой судьбы; необоримого, прекрасного в масштабе и перспективе истории. Безусловно ощущение новизны, смелость переосмысления роли, которая имела богатую сценическую историю и выдающихся исполнителей в прошлом.
Всегда в Клаузене подчеркивали уникальное, избранническое начало. Человека - красавца, аристократа духа - увидел в нем вахтанговец Михаил Астангов. Олимпийца - в полете мысли, мечты, любовной страсти; философа, отрешенного от прозы жизни, - последний романтик советской сцены Николай Симонов.
Царев играл скромнее, тише, менее эффектно, чем они, но не менее глубоко. Его Клаузен - из немногих, но первых, кто не убоялся бросить вызов наступающей тьме.
Вскоре его трагедию разделят молодые и старые интеллигенты Европы. Ученые с мировыми именами, и кабинетные мечтатели, и юные безвестные студенты, художники, актеры перед лицом смертельной опасности, под угрозой потери жизни, достоинства и свободы обнаружат стойкость бойцов. Их общими усилиями оформится сопротивление фашизму.
Благородство облика, идеальная воспитанность отличают этого нового Клаузена, который, еще не прозрев, но догадываясь о заурядности и ограниченности своих выросших детей, любовно, с легкой иронией представляет их гостям, - терпимый и чуть насмешливый к людям, затеявшим празднество в его честь, когда мир уже треснул и бездна придвинулась вплотную.
Весьма живописное семейство с изящными манерами, в туалетах, приобретенных за большие деньги, теснится на алой скамье почета, чтобы быть запечатленным рядом со знаменитым отцом на праздничном фото. И каждый хочет встать ближе, восторженнее, чем другие, выразить ласковость и преданность отцу, имя которого составляет славу Дома, гарантию респектабельного и обеспеченного существования для всех.
Но изящество и порхающая легкость младшей хорошенькой Оттилии (Л. Юдина) кукольны. А в старшем - профессоре Вольфганге (Н. Подгорный) - корректная неподвижность и чопорность кажутся окостенелостью. Зажатая крахмальным воротничком голова поворачивается, как у манекена, вместе со всем туловищем. И утомляет экзальтация, нервическая выспренность старшей дочери, старой девы, хромой Беттины (М. Седова), единственной, которой не нужны капиталы Клаузенов, а нужен сам отец в нераздельное и полное владение.
Настораживала чрезмерность их чувств к отцу, слишком подчеркнутых, чтобы быть подлинными и глубокими, словно выставленных на показ.
Во взрослых и благопристойных детях, выросших в прекрасных детских с дорогими гувернерами, сквозь блеск и лоск проступали скованность и несвобода, вышколенность и вымуштрованность, как единственный результат воспитания.
Царев самим своим присутствием на сцене возбуждал удовольствие от встречи с человеком подлинной культуры. Покоряли его великолепная естественность и простота, вошедшие в плоть, ставшие органичными, когда доверительно и мягко говорил он со старым Винтером, видя в слуге не низшего, а равного; когда с другом -профессором Гейгером - с нежностью вспоминал их общую юность -пору надежд, взращивания духа и мысли.
Ореола уникальности в Клаузене-Цареве не было. Был обаятельный европейский интеллигент, судьба которого оказалась понята и прочитана актером не как исключительная, а как «множественная» и типическая. Сила духа и интеллект не давали ему постареть.
Старый Клаузен казался активнее своих детей, богаче в реакциях, неколебимо и крепко отстаивал «свет» своей жизни. Дети во имя комфорта, покоя и благополучия шли на поводу у сильного и бесстыдного Кламрота.
Контраст породы, воспитания и - самодовольного хамства, плебейства фашиста Кламрота был подан в спектакле намеренно резко. Но в общении отца со взрослыми детьми чувствовались несмыкания скрытого плана: вначале еще не стыд за них, а боль и растущее недовольство.
Пронзительней и неотступней, чем предшественники - исполнители знаменитой роли, Царев помнил, что его герой стар.
Полный любви к Инкен (Н. Вилькина), с нестерпимым этим знанием о бездне лет, которая отделяет старика от юной возлюбленной, приходил Клаузен в загородное поместье Бройх. Хорошо сохранившийся, скромно элегантный в черном, траурном, странном по летнему времени костюме, в черном котелке, он шел не объясняться в любви. Он приходил проститься.
В краткую историю любви молодой девушки и семидесятилетнего старика, между которыми пропасть человеческих предрассудков, Царев вводил трагедийный мотив знания героем неизбежной катастрофы. Его Клаузен хотел уберечь Инкен от людского поношения и суда. Он хотел уберечь ее и от самого себя, от своей поздней и беззаконной страсти и потому решал умереть.
Он говорил о смерти просто. Стараясь не напугать, не показаться претенциозным, убеждал в правильности своего решения и молчаливо просил прощения за то, что не может найти другого выхода. Именно в этой сцене становилось ясно, за что он любит философов и стоиков античной древности и почему в его кабинете есть бюст императора, философа и стоика - Марка Аврелия.
Он только не знал, что силой духа Инкен равна ему. Готовая уйти следом за ним, на его решение умереть она отзывалась задумчиво: «Этот выход многое облегчает».
С огромным тактом открывал Царев природу любви убеленного сединами Клаузена к юной Инкен. «Существует только жизнь!» - как будто вскользь и мимолетно бросал он важнейшую, программную для себя фразу.
Влечение к Инкен - это вечное, неутолимое стремление к жизни, к полноте духовного, плотского, поэтического бытия. Возможность любить и быть любимым, вопреки чудовищной разнице лет, для Клаузена величайшее проявление внутренней свободы. Услышав ответное признание Инкен, желанное, ожидаемое и все-таки потрясающее его душу до основания, он устремляется вслед за ней, прочь от могилы, забыв свои предчувствия. Из глубины сердца вырывались слова: «Свобода... Свобода... Свобода...».
Царев, великолепный чтец, произносил и слушал гетевские строки, наслаждаясь их звучанием и красотой, самой возможностью сказать их Инкен: «Я вижу синее небо и тебя, красные лилии и тебя, золотые звезды и тебя, голубые швейцарские озера и тебя!..». Высокий стиль, романтическая озаренность Царева вступали в согласие с высоким поэтическим настроем души Клаузена, поэзией его поздней и необыкновенной, столько же плотской, сколь духовной любви.
Чудо любви отводит Клаузена от могилы. Он начинает верить и мечтать. Не о борьбе. О возможности мирного исхода хотя бы в собственном доме; о счастливом уединении с Инкен на берегу швейцарского озера, в старом замке, в окружении шедевров искусства и великих книг. Уже сомневающийся в детях, он еще не знает всей меры низости и чужеродности их ему.
Но вот безобразная сцена изгнания Инкен Петерc из дома Клаузенов свершилась.
Бунт детей ужасен в своей мещанской, ханжеской и собственнической сути. Инкен изгнана из дома, где долгие годы Клаузен знал лишь уважение и любовь. Впервые им и нам дано увидеть, как страшен в гневе может быть этот выдержанный и корректный человек. Вопль ярости потрясает семейных до основания. Но еще более страшит их вернувшаяся ровность, великолепная невозмутимость, с которой, сделав над собой усилие, Клаузен продолжает беседу за завтраком.
Светски невозмутимо звучат ничего не значащие вопросы к дочерям, сыновьям, невестке и зятю. Здоровы ли внуки? Читал ли сын-профессор нашумевшую статью о жизни и смерти? Не отправится ли другой, младший, сын-шалопай в путешествие по пустыне Гоби, где, по слухам, есть странствующее с севера на юг озеро?
«Что нового в Женеве, дорогой зять?» - спрашивает Клаузен у Кламрота с улыбкой, чуть пропевая гласные в привычном по многим путешествиям слове «Женева», пряча в любезной вкрадчивости отвращение к выскочке и мужлану. Актер чеканного, музыкального слова, изысканных фонетических звучаний, Царев здесь в своей стихии.
И слышит в ответ раскатистое и вульгарное: «В Женеве? (Где вместо «е» произносится «и».) Па-а-а-нятия не имею...».
Безмятежно непринужденные, любезные вопросы повергают домашних в столбняк страха. Молчит даже невестка Паула-Клотильда (Э. Быстрицкая), оставившая на мгновенье вульгарные манеры и агрессивность пруссачки, дочери генерала. В злобное молчание погружается зять-фашист.
Пожалуй, в этой сцене Клаузен-Царев особенно изыскан, блестящ, закован в латы светскости. Но вся сцена - больше, чем урок выдержки оскорбленного человека. Здесь демонстрация силы, непреклонность. Здесь объявление войны, за которым последует стремительный переход к действию.
Нет, он не надмирный мечтатель, не кабинетный затворник, впервые встретившийся с грязью жизни. Он у Царева - человек духа в той же степени, что и поступка. С ним справиться нелегко. Лишь на мгновенье дает он выход ярости и уже собран, мобилизован для борьбы. Он из тех, кто не уклоняется от боя, не позволяет обессилить себя рефлексией.
Набирая темперамент и темп, действие разрешается до удивления просто, вызывая в зрителях улыбку горячего сочувствия герою, радость союзничества с человеком, который с таким блеском дает отпор врагам.
Всем - немедленно собирать чемоданы! Всех - вон из дома! Законное место детей-мещан - в лакейской. А зятю Кламроту, на которого работает «новое время» Германии, Клаузен с высокомерной безмятежностью объявляет: «А вас я увольняю...».
Сцена после возвращения из Швейцарии в прежних спектаклях чаще всего игралась как подтверждение счастливой любви героев.
У Царева она содержательнее и сложнее. Разумеется, и здесь -упоение любовью, взволнованный рассказ другу Гейгеру о райской жизни вдвоем с Инкен. Клаузен говорит о любви в безбоязненно поэтическом тоне, как о полноценном счастье, о состоявшемся чуде, не переставая изумляться и все еще не привыкнув к тому, что «Инкен... меня любит?!» Чудо второго цветения человеческой жизни совершается на глазах.
Помолодевший от полноты жизни, овладения ею, стремительно подвижный, он смело строит планы на будущее: ликвидировать собственное издательское дело, чтобы оно не попало в руки Кламрота, перестроить швейцарский замок и вместе с Инкен покинуть Германию навсегда.
Окрыленность, открытость, какая бывает только у счастливых людей, заметны в сравнении с прежней сдержанностью Клаузена, его грустью по уходящей жизни.
О переговорах с концерном, покупающим издательство, в пьесе сказано очень скупо, но и малую возможность актер использует, чтобы показать «тайного советника» человеком профессии. Раскрыт секрет деловой талантливости Клаузена, неизменно приносившей ему удачу, - страстности, азартного риска и трезвого расчета. Тайный советник Клаузен передает свое издательство новому хозяину на жестко обозначенных условиях. Его заботит не одна только материальная сторона. Направление и дух дела должны остаться прежними.
Счастливый и любящий, Клаузен и об этом говорит с улыбкой.
Но почему безмятежную речь прерывают паузы отрешенности? И чем встревожен старый слуга Винтер? Почему Инкен вызвала Гейгера? И что означают ее слова о том, что, возвратившись в свой старый дом, в Германию, Клаузен совсем перестал спать. В идиллию вторгается тревога. И зыбким, непрочным кажется все происходящее.
Посреди эпизода режиссер дает Инкен и Клаузену неожиданную и многозначащую мизансцену. Они молча садятся на стулья, рядом друг с другом, лицом в зрительный зал. Два человека, отринутые «порядочным обществом» и бесконечно близкие, незряче смотрят перед собой с полуулыбкой знания. Отсрочка, данная судьбой, окончена, и катастрофа уже на пороге.
Беда является в дом в облике серого человечка, адвоката детей Ганефельдта.
Клаузен не сразу понимает, в чем суть визита, досадует на косноязычие и запинания посланца, а когда понимает, что дети возбудили дело об опеке над отцом, объявили его недееспособным, погружается в долгое молчание. Затем спокойно, будто и не о себе самом, спрашивает, начат ли уже судебный процесс. И, получив утвердительный ответ, снова замолкает. Ни жеста, ни взгляда, ни перемены позы, но видно, какая мучительная работа происходит
в нем. Последние отчаянные поиски выхода и осознание безнадежности своего положения.
Тогда он медленно идет в глубину сцены и там стоит, закрыв лицо руками. А потом возвращается к адвокату. В свои еще сильные ладони берет голову Ганефельдта и изо всех сил всматривается в зрачки человека, который был когда-то ребенком, качался на его колене, играл вместе с его детьми, а теперь принес известие худшее, чем смерть. С этого мучительного всматривания, с попытки разгадать природу человеческой подлости начинается безумие героя.
Царев играет в строгом соответствии автору Гауптману; помнит о социальном пессимизме драматурга, мысль которого «мучилась» (Ю. Юзовский), конфликт у которого всегда имел ярко выраженный интеллектуальный характер. Ни Гауптман в те годы, ни его герой не видели сил, противостоящих тьме.
Клаузен, который в начале спектакля пытался помешать своим детям стать убийцами, «оформиться в фашизме», в последних сценах видит громадность зла и знает, что ночь над Германией будет долгой. Безумие Клаузена - это мученичество мысли, пытающейся объяснить не только падение и капитуляцию собственной семьи, но и слепоту просвещенной страны и великой нации, давшей миру Бетховена и Гете.
Прошлая жизнь теперь кажется ему бесплодной. Значит самая память о ней должна быть уничтожена.
По ремарке Гауптмана, за сценой, куда ненадолго удаляется «тайный советник», - звон и грохот уничтожаемых вещей. Маттиас Клаузен сокрушает уклад ненавистного, оскверненного дома, топчет и рвет фотографии детей.
В спектакле Малого театра - за кулисами полная тишина. А на сцене жмутся друг к другу, жалуются, стенают, скулят снова донельзя перепуганные дети.
Их отец возвращается, но узнать его невозможно. Мерным, ровным, мертвым шагом выходит другой человек, ставший «по ту сторону черты».
Как много могут сказать упавшая на лоб, распушившаяся белая прядь, скинутый пиджак, расстегнутый ворот сорочки! Мгновенья назад подвижный, радостно возбужденный, теперь Клаузен бесчувствен, механистичен. Бесстрастно и холодно звучит вопрос: «Где мой гроб?»
Не получив от онемевших детей ответа, тем же ровным шагом он идет к портрету умершей жены, где она изображена юной, с цветком лилии в нежной руке, и, вынув нож, не торопясь сверху вниз разрезает холст. Потом опускается на колени и устало ложится щекой на скамью под портретом. Погубление человека происходит в тишине. Даже ничтожный адвокат Ганефельдт потрясен и уползает прочь из зачумленного дома.
Текстом загадок и иносказаний наделяет Гауптман героя в финальных сценах. Мы слышим речь безумца, но сколько в ней ума! Какая острота взгляда, перед которым исчезла пелена иллюзий. Клаузен видит не людей и не детей, а хищников и гадов вокруг. С отчаяньем и отвращением перечисляет он копыта, растоптавшие его, когти и клыки, порвавшие его в клочья. Подобно шекспировскому Лиру, Клаузен-Царев в безумии обретает высшую мудрость.
Финал спектакля, в деревенском доме Петерсов, среди простых и сердечных людей, где началась его любовь к Инкен и он, доверяясь, счастливо пошел за ней, заставляет вспомнить Клаузена прежнего.
О болезни говорит немногое, разве что странная восторженность, наивная открытость героя. Нетерпеливо, по-детски просит он у фрау Петере разрешения еще раз позвонить в тот чудесный колокольчик у калитки, звон которого навсегда соединился для него со светлым образом любимой. Убежавший от детей, промокший и замерзший, он не хочет присесть, стремительно кружит по сцене, открывает дверцы стенного шкафчика, ищет вино, которое желает выпить здесь, сейчас, немедленно за свое счастье, начавшееся год назад.
Он смеется, говорит весело, и в облике его нет ничего, что может напугать. Разве что некоторая судорожность и торопливость. Словно и теперь, достигнув «тихой заводи» замка Бройх, он все еще не может остановиться и бежит, спасается от преследователей.
Внезапны неузнаванья, провалы в памяти. Он ищет Инкен, торопит ее появление, забыв, что уже год, как она ушла отсюда вместе с ним.
Но внезапны и странны для безумца прозрения, и мысль работает еще острей, чем прежде. Да и безумец ли Клаузен в обычном смысле слова? Когда бросившиеся вдогонку отцу дети близко, он просит у слуги Винтера стакан воды, чтобы принять цианистый калий. Выпивает смертельный напиток и не забывает позаботиться о старом друге: забирает у него пробирку с запахом горького миндаля, чтобы Винтера не обвинили в потворстве самоубийце.
Кричит и бьется возле Клаузена приехавшая Инкен, готовая увезти, утащить на себе возлюбленного, стать его посохом, опорой, задержать банду детей с помощью оружия. Но даже ей не вернуть прежнего Маттиаса. Он разрушен до основания. Жизнелюбец, бросивший вызов старости, счастливый в любви и делах, мгновенно стареет, погружается в прострацию. Все вымерло в нем. Даже любовь его отлетела, превратилась в воспоминание. С пронзительной жалостью, благодарной нежностью в последний раз говорит он с Инкен, но как бы издалека, с другого берега реки, которую ей не перейти.
Финал был сыгран Царевым гневно. Не загнанность и не последнее отчаянье в самоубийстве его героя. Восстание и вызов. Ненависть к палачам.
«Хочу заката... Хочу, желаю заката...» - упрямо повторял он. (В других переводах пьесы стояло патетическое «жажду».) Укутанный старым слугой в клетчатый плед, он умирал с открытым лицом. На последний призыв возлюбленной подымал слабеющие веки, свой привет, свет своей любви посылая уже из небытия.
...Движется шествие. Шеренга дам и господ в траурных костюмах. Множатся бронзовые венки. Один - огромный и тяжелый -повисает в вышине. Другие - маленькие - в руках у скорбящих убийц. А мы смотрим сквозь них туда, куда они, марширующие под водительстом фашиста Кламрота, не смеют взглянуть. Там у стены, в глубине сцены двое - умерший старик с обнаженной седой головой и непреклоннно сжатыми губами и пока еще живая Инкен. Села на землю, прислонилась к Клаузену и замерла. В жестокой и правдивой истории любви, восстания и ухода погибших и погубленных двое. В их гибели - предвестье многих трагедий, но в ней же - несмирение и вызов.

Дата публикации: 11.08.2011
«СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ЖИЗНЬ»

Михаил Царев - Маттиас Клаузен

Очерк Веры Максимовой из книги «Театра радостные тени» (СПб, 2006).

Еще до первых реплик спектакля «Перед заходом солнца» Г. Гауптмана вводной пластической ремаркой и эпиграфом станет зрелище торжественное и красивое. Строго, как на королевском параде, выстроятся гости и дети тайного советника Маттиаса Клаузена, поднимется вверх золотой лавровый венок, и под звуки старинного хорала, мимо присевших в реверансе дам и склонивших головы мужчин к алому пьедесталу почета пройдет виновник торжества, которому сегодня город присваивает звание почетного гражданина.
Мы удивимся красоте, стильности, эстетической выдержанности спектакля, поставленного режиссером Леонидом Хейфецем на большой сцене Малого театра: органу с серебряными трубами; мощным потокам света с высоты; черни и серебру, белому, розовому, голубому в костюмах действующих лиц; изысканности немногих предметов домашнего обихода (резных стульев с готическими спинками, старинных канделябров, мерцающего гранями хрусталя).
Из этого мира гармонии и красоты, из своего богатого и сложного прошлого появится человек с аккуратной седой головой, сосредоточенный, собранный и не слишком веселый в столь торжественный час. Старый человек, чье лицо мгновениями становится похожим на скорбную маску.
Маттиас Клаузен - хозяин дома, любящий отец, глава уважаемого издательского дела, собиратель редких книг и художественных ценностей - выйдет из глубины сцены походкой неожиданно легкой. Чуть склонив голову, ступит на алый бархат почетной скамьи, опустит голову еще ниже, чтобы принять на шею золотую цепь ордена.
В стремительности шага обнаружатся энергия и крепость, а в склоненной голове, в опущенных веках и плечах - печаль. Обласканный обществом, увенчанный лаврами, седой человек скажет короткую речь с пьедестала. Куда более короткую, чем у автора - Гауптмана; самую короткую из всех, что говорили когда-либо Клау-зены нашей русской сцены. И в тихих, отчетливых словах послышится непреклонность. У портрета покойной жены гостям, взрослым детям, другу юности Гайгеру повторит Клаузен-Царев клятву отвержения наступающих в Германии годов фашизма.
...Близятся перемены. В сумасшедших ритмах чарльстонов и шимми, в жестоком бездумье, хулиганском посвисте военных маршей грядет «новое время». Новые хозяева на пороге. Появились и сопутствуют важнейшим сценам спектакля молчаливые молодчики в полувоенной форме - то ли слуги просцениума, то ли лакеи в доме Клаузена, то ли соглядатаи фашиста Кламрота. И сам «многоуважаемый зять» маленьким фюрером замер у стола - белобрысый нервический субъект в коричневом костюме, уверенный, что «стрелки часов не остановить» и что история работает на него. Скрежет времени, раздавившего гражданина старой Европы Маттиаса Клаузена, слышен в спектакле.
Во всеоружии исторического знания играет Царев главную роль в знаменитой антифашистской пьесе Гауптмана. Помня о судьбе поколения, сражавшегося с фашизмом, и заново оценивая способность человека к сопротивлению в безнадежных обстоятельствах; славя мужество одинокого, обреченного на трагическую неудачу в решении одной отдельно взятой судьбы; необоримого, прекрасного в масштабе и перспективе истории. Безусловно ощущение новизны, смелость переосмысления роли, которая имела богатую сценическую историю и выдающихся исполнителей в прошлом.
Всегда в Клаузене подчеркивали уникальное, избранническое начало. Человека - красавца, аристократа духа - увидел в нем вахтанговец Михаил Астангов. Олимпийца - в полете мысли, мечты, любовной страсти; философа, отрешенного от прозы жизни, - последний романтик советской сцены Николай Симонов.
Царев играл скромнее, тише, менее эффектно, чем они, но не менее глубоко. Его Клаузен - из немногих, но первых, кто не убоялся бросить вызов наступающей тьме.
Вскоре его трагедию разделят молодые и старые интеллигенты Европы. Ученые с мировыми именами, и кабинетные мечтатели, и юные безвестные студенты, художники, актеры перед лицом смертельной опасности, под угрозой потери жизни, достоинства и свободы обнаружат стойкость бойцов. Их общими усилиями оформится сопротивление фашизму.
Благородство облика, идеальная воспитанность отличают этого нового Клаузена, который, еще не прозрев, но догадываясь о заурядности и ограниченности своих выросших детей, любовно, с легкой иронией представляет их гостям, - терпимый и чуть насмешливый к людям, затеявшим празднество в его честь, когда мир уже треснул и бездна придвинулась вплотную.
Весьма живописное семейство с изящными манерами, в туалетах, приобретенных за большие деньги, теснится на алой скамье почета, чтобы быть запечатленным рядом со знаменитым отцом на праздничном фото. И каждый хочет встать ближе, восторженнее, чем другие, выразить ласковость и преданность отцу, имя которого составляет славу Дома, гарантию респектабельного и обеспеченного существования для всех.
Но изящество и порхающая легкость младшей хорошенькой Оттилии (Л. Юдина) кукольны. А в старшем - профессоре Вольфганге (Н. Подгорный) - корректная неподвижность и чопорность кажутся окостенелостью. Зажатая крахмальным воротничком голова поворачивается, как у манекена, вместе со всем туловищем. И утомляет экзальтация, нервическая выспренность старшей дочери, старой девы, хромой Беттины (М. Седова), единственной, которой не нужны капиталы Клаузенов, а нужен сам отец в нераздельное и полное владение.
Настораживала чрезмерность их чувств к отцу, слишком подчеркнутых, чтобы быть подлинными и глубокими, словно выставленных на показ.
Во взрослых и благопристойных детях, выросших в прекрасных детских с дорогими гувернерами, сквозь блеск и лоск проступали скованность и несвобода, вышколенность и вымуштрованность, как единственный результат воспитания.
Царев самим своим присутствием на сцене возбуждал удовольствие от встречи с человеком подлинной культуры. Покоряли его великолепная естественность и простота, вошедшие в плоть, ставшие органичными, когда доверительно и мягко говорил он со старым Винтером, видя в слуге не низшего, а равного; когда с другом -профессором Гейгером - с нежностью вспоминал их общую юность -пору надежд, взращивания духа и мысли.
Ореола уникальности в Клаузене-Цареве не было. Был обаятельный европейский интеллигент, судьба которого оказалась понята и прочитана актером не как исключительная, а как «множественная» и типическая. Сила духа и интеллект не давали ему постареть.
Старый Клаузен казался активнее своих детей, богаче в реакциях, неколебимо и крепко отстаивал «свет» своей жизни. Дети во имя комфорта, покоя и благополучия шли на поводу у сильного и бесстыдного Кламрота.
Контраст породы, воспитания и - самодовольного хамства, плебейства фашиста Кламрота был подан в спектакле намеренно резко. Но в общении отца со взрослыми детьми чувствовались несмыкания скрытого плана: вначале еще не стыд за них, а боль и растущее недовольство.
Пронзительней и неотступней, чем предшественники - исполнители знаменитой роли, Царев помнил, что его герой стар.
Полный любви к Инкен (Н. Вилькина), с нестерпимым этим знанием о бездне лет, которая отделяет старика от юной возлюбленной, приходил Клаузен в загородное поместье Бройх. Хорошо сохранившийся, скромно элегантный в черном, траурном, странном по летнему времени костюме, в черном котелке, он шел не объясняться в любви. Он приходил проститься.
В краткую историю любви молодой девушки и семидесятилетнего старика, между которыми пропасть человеческих предрассудков, Царев вводил трагедийный мотив знания героем неизбежной катастрофы. Его Клаузен хотел уберечь Инкен от людского поношения и суда. Он хотел уберечь ее и от самого себя, от своей поздней и беззаконной страсти и потому решал умереть.
Он говорил о смерти просто. Стараясь не напугать, не показаться претенциозным, убеждал в правильности своего решения и молчаливо просил прощения за то, что не может найти другого выхода. Именно в этой сцене становилось ясно, за что он любит философов и стоиков античной древности и почему в его кабинете есть бюст императора, философа и стоика - Марка Аврелия.
Он только не знал, что силой духа Инкен равна ему. Готовая уйти следом за ним, на его решение умереть она отзывалась задумчиво: «Этот выход многое облегчает».
С огромным тактом открывал Царев природу любви убеленного сединами Клаузена к юной Инкен. «Существует только жизнь!» - как будто вскользь и мимолетно бросал он важнейшую, программную для себя фразу.
Влечение к Инкен - это вечное, неутолимое стремление к жизни, к полноте духовного, плотского, поэтического бытия. Возможность любить и быть любимым, вопреки чудовищной разнице лет, для Клаузена величайшее проявление внутренней свободы. Услышав ответное признание Инкен, желанное, ожидаемое и все-таки потрясающее его душу до основания, он устремляется вслед за ней, прочь от могилы, забыв свои предчувствия. Из глубины сердца вырывались слова: «Свобода... Свобода... Свобода...».
Царев, великолепный чтец, произносил и слушал гетевские строки, наслаждаясь их звучанием и красотой, самой возможностью сказать их Инкен: «Я вижу синее небо и тебя, красные лилии и тебя, золотые звезды и тебя, голубые швейцарские озера и тебя!..». Высокий стиль, романтическая озаренность Царева вступали в согласие с высоким поэтическим настроем души Клаузена, поэзией его поздней и необыкновенной, столько же плотской, сколь духовной любви.
Чудо любви отводит Клаузена от могилы. Он начинает верить и мечтать. Не о борьбе. О возможности мирного исхода хотя бы в собственном доме; о счастливом уединении с Инкен на берегу швейцарского озера, в старом замке, в окружении шедевров искусства и великих книг. Уже сомневающийся в детях, он еще не знает всей меры низости и чужеродности их ему.
Но вот безобразная сцена изгнания Инкен Петерc из дома Клаузенов свершилась.
Бунт детей ужасен в своей мещанской, ханжеской и собственнической сути. Инкен изгнана из дома, где долгие годы Клаузен знал лишь уважение и любовь. Впервые им и нам дано увидеть, как страшен в гневе может быть этот выдержанный и корректный человек. Вопль ярости потрясает семейных до основания. Но еще более страшит их вернувшаяся ровность, великолепная невозмутимость, с которой, сделав над собой усилие, Клаузен продолжает беседу за завтраком.
Светски невозмутимо звучат ничего не значащие вопросы к дочерям, сыновьям, невестке и зятю. Здоровы ли внуки? Читал ли сын-профессор нашумевшую статью о жизни и смерти? Не отправится ли другой, младший, сын-шалопай в путешествие по пустыне Гоби, где, по слухам, есть странствующее с севера на юг озеро?
«Что нового в Женеве, дорогой зять?» - спрашивает Клаузен у Кламрота с улыбкой, чуть пропевая гласные в привычном по многим путешествиям слове «Женева», пряча в любезной вкрадчивости отвращение к выскочке и мужлану. Актер чеканного, музыкального слова, изысканных фонетических звучаний, Царев здесь в своей стихии.
И слышит в ответ раскатистое и вульгарное: «В Женеве? (Где вместо «е» произносится «и».) Па-а-а-нятия не имею...».
Безмятежно непринужденные, любезные вопросы повергают домашних в столбняк страха. Молчит даже невестка Паула-Клотильда (Э. Быстрицкая), оставившая на мгновенье вульгарные манеры и агрессивность пруссачки, дочери генерала. В злобное молчание погружается зять-фашист.
Пожалуй, в этой сцене Клаузен-Царев особенно изыскан, блестящ, закован в латы светскости. Но вся сцена - больше, чем урок выдержки оскорбленного человека. Здесь демонстрация силы, непреклонность. Здесь объявление войны, за которым последует стремительный переход к действию.
Нет, он не надмирный мечтатель, не кабинетный затворник, впервые встретившийся с грязью жизни. Он у Царева - человек духа в той же степени, что и поступка. С ним справиться нелегко. Лишь на мгновенье дает он выход ярости и уже собран, мобилизован для борьбы. Он из тех, кто не уклоняется от боя, не позволяет обессилить себя рефлексией.
Набирая темперамент и темп, действие разрешается до удивления просто, вызывая в зрителях улыбку горячего сочувствия герою, радость союзничества с человеком, который с таким блеском дает отпор врагам.
Всем - немедленно собирать чемоданы! Всех - вон из дома! Законное место детей-мещан - в лакейской. А зятю Кламроту, на которого работает «новое время» Германии, Клаузен с высокомерной безмятежностью объявляет: «А вас я увольняю...».
Сцена после возвращения из Швейцарии в прежних спектаклях чаще всего игралась как подтверждение счастливой любви героев.
У Царева она содержательнее и сложнее. Разумеется, и здесь -упоение любовью, взволнованный рассказ другу Гейгеру о райской жизни вдвоем с Инкен. Клаузен говорит о любви в безбоязненно поэтическом тоне, как о полноценном счастье, о состоявшемся чуде, не переставая изумляться и все еще не привыкнув к тому, что «Инкен... меня любит?!» Чудо второго цветения человеческой жизни совершается на глазах.
Помолодевший от полноты жизни, овладения ею, стремительно подвижный, он смело строит планы на будущее: ликвидировать собственное издательское дело, чтобы оно не попало в руки Кламрота, перестроить швейцарский замок и вместе с Инкен покинуть Германию навсегда.
Окрыленность, открытость, какая бывает только у счастливых людей, заметны в сравнении с прежней сдержанностью Клаузена, его грустью по уходящей жизни.
О переговорах с концерном, покупающим издательство, в пьесе сказано очень скупо, но и малую возможность актер использует, чтобы показать «тайного советника» человеком профессии. Раскрыт секрет деловой талантливости Клаузена, неизменно приносившей ему удачу, - страстности, азартного риска и трезвого расчета. Тайный советник Клаузен передает свое издательство новому хозяину на жестко обозначенных условиях. Его заботит не одна только материальная сторона. Направление и дух дела должны остаться прежними.
Счастливый и любящий, Клаузен и об этом говорит с улыбкой.
Но почему безмятежную речь прерывают паузы отрешенности? И чем встревожен старый слуга Винтер? Почему Инкен вызвала Гейгера? И что означают ее слова о том, что, возвратившись в свой старый дом, в Германию, Клаузен совсем перестал спать. В идиллию вторгается тревога. И зыбким, непрочным кажется все происходящее.
Посреди эпизода режиссер дает Инкен и Клаузену неожиданную и многозначащую мизансцену. Они молча садятся на стулья, рядом друг с другом, лицом в зрительный зал. Два человека, отринутые «порядочным обществом» и бесконечно близкие, незряче смотрят перед собой с полуулыбкой знания. Отсрочка, данная судьбой, окончена, и катастрофа уже на пороге.
Беда является в дом в облике серого человечка, адвоката детей Ганефельдта.
Клаузен не сразу понимает, в чем суть визита, досадует на косноязычие и запинания посланца, а когда понимает, что дети возбудили дело об опеке над отцом, объявили его недееспособным, погружается в долгое молчание. Затем спокойно, будто и не о себе самом, спрашивает, начат ли уже судебный процесс. И, получив утвердительный ответ, снова замолкает. Ни жеста, ни взгляда, ни перемены позы, но видно, какая мучительная работа происходит
в нем. Последние отчаянные поиски выхода и осознание безнадежности своего положения.
Тогда он медленно идет в глубину сцены и там стоит, закрыв лицо руками. А потом возвращается к адвокату. В свои еще сильные ладони берет голову Ганефельдта и изо всех сил всматривается в зрачки человека, который был когда-то ребенком, качался на его колене, играл вместе с его детьми, а теперь принес известие худшее, чем смерть. С этого мучительного всматривания, с попытки разгадать природу человеческой подлости начинается безумие героя.
Царев играет в строгом соответствии автору Гауптману; помнит о социальном пессимизме драматурга, мысль которого «мучилась» (Ю. Юзовский), конфликт у которого всегда имел ярко выраженный интеллектуальный характер. Ни Гауптман в те годы, ни его герой не видели сил, противостоящих тьме.
Клаузен, который в начале спектакля пытался помешать своим детям стать убийцами, «оформиться в фашизме», в последних сценах видит громадность зла и знает, что ночь над Германией будет долгой. Безумие Клаузена - это мученичество мысли, пытающейся объяснить не только падение и капитуляцию собственной семьи, но и слепоту просвещенной страны и великой нации, давшей миру Бетховена и Гете.
Прошлая жизнь теперь кажется ему бесплодной. Значит самая память о ней должна быть уничтожена.
По ремарке Гауптмана, за сценой, куда ненадолго удаляется «тайный советник», - звон и грохот уничтожаемых вещей. Маттиас Клаузен сокрушает уклад ненавистного, оскверненного дома, топчет и рвет фотографии детей.
В спектакле Малого театра - за кулисами полная тишина. А на сцене жмутся друг к другу, жалуются, стенают, скулят снова донельзя перепуганные дети.
Их отец возвращается, но узнать его невозможно. Мерным, ровным, мертвым шагом выходит другой человек, ставший «по ту сторону черты».
Как много могут сказать упавшая на лоб, распушившаяся белая прядь, скинутый пиджак, расстегнутый ворот сорочки! Мгновенья назад подвижный, радостно возбужденный, теперь Клаузен бесчувствен, механистичен. Бесстрастно и холодно звучит вопрос: «Где мой гроб?»
Не получив от онемевших детей ответа, тем же ровным шагом он идет к портрету умершей жены, где она изображена юной, с цветком лилии в нежной руке, и, вынув нож, не торопясь сверху вниз разрезает холст. Потом опускается на колени и устало ложится щекой на скамью под портретом. Погубление человека происходит в тишине. Даже ничтожный адвокат Ганефельдт потрясен и уползает прочь из зачумленного дома.
Текстом загадок и иносказаний наделяет Гауптман героя в финальных сценах. Мы слышим речь безумца, но сколько в ней ума! Какая острота взгляда, перед которым исчезла пелена иллюзий. Клаузен видит не людей и не детей, а хищников и гадов вокруг. С отчаяньем и отвращением перечисляет он копыта, растоптавшие его, когти и клыки, порвавшие его в клочья. Подобно шекспировскому Лиру, Клаузен-Царев в безумии обретает высшую мудрость.
Финал спектакля, в деревенском доме Петерсов, среди простых и сердечных людей, где началась его любовь к Инкен и он, доверяясь, счастливо пошел за ней, заставляет вспомнить Клаузена прежнего.
О болезни говорит немногое, разве что странная восторженность, наивная открытость героя. Нетерпеливо, по-детски просит он у фрау Петере разрешения еще раз позвонить в тот чудесный колокольчик у калитки, звон которого навсегда соединился для него со светлым образом любимой. Убежавший от детей, промокший и замерзший, он не хочет присесть, стремительно кружит по сцене, открывает дверцы стенного шкафчика, ищет вино, которое желает выпить здесь, сейчас, немедленно за свое счастье, начавшееся год назад.
Он смеется, говорит весело, и в облике его нет ничего, что может напугать. Разве что некоторая судорожность и торопливость. Словно и теперь, достигнув «тихой заводи» замка Бройх, он все еще не может остановиться и бежит, спасается от преследователей.
Внезапны неузнаванья, провалы в памяти. Он ищет Инкен, торопит ее появление, забыв, что уже год, как она ушла отсюда вместе с ним.
Но внезапны и странны для безумца прозрения, и мысль работает еще острей, чем прежде. Да и безумец ли Клаузен в обычном смысле слова? Когда бросившиеся вдогонку отцу дети близко, он просит у слуги Винтера стакан воды, чтобы принять цианистый калий. Выпивает смертельный напиток и не забывает позаботиться о старом друге: забирает у него пробирку с запахом горького миндаля, чтобы Винтера не обвинили в потворстве самоубийце.
Кричит и бьется возле Клаузена приехавшая Инкен, готовая увезти, утащить на себе возлюбленного, стать его посохом, опорой, задержать банду детей с помощью оружия. Но даже ей не вернуть прежнего Маттиаса. Он разрушен до основания. Жизнелюбец, бросивший вызов старости, счастливый в любви и делах, мгновенно стареет, погружается в прострацию. Все вымерло в нем. Даже любовь его отлетела, превратилась в воспоминание. С пронзительной жалостью, благодарной нежностью в последний раз говорит он с Инкен, но как бы издалека, с другого берега реки, которую ей не перейти.
Финал был сыгран Царевым гневно. Не загнанность и не последнее отчаянье в самоубийстве его героя. Восстание и вызов. Ненависть к палачам.
«Хочу заката... Хочу, желаю заката...» - упрямо повторял он. (В других переводах пьесы стояло патетическое «жажду».) Укутанный старым слугой в клетчатый плед, он умирал с открытым лицом. На последний призыв возлюбленной подымал слабеющие веки, свой привет, свет своей любви посылая уже из небытия.
...Движется шествие. Шеренга дам и господ в траурных костюмах. Множатся бронзовые венки. Один - огромный и тяжелый -повисает в вышине. Другие - маленькие - в руках у скорбящих убийц. А мы смотрим сквозь них туда, куда они, марширующие под водительстом фашиста Кламрота, не смеют взглянуть. Там у стены, в глубине сцены двое - умерший старик с обнаженной седой головой и непреклоннно сжатыми губами и пока еще живая Инкен. Села на землю, прислонилась к Клаузену и замерла. В жестокой и правдивой истории любви, восстания и ухода погибших и погубленных двое. В их гибели - предвестье многих трагедий, но в ней же - несмирение и вызов.

Дата публикации: 11.08.2011