С ФРОНТОВЫМ ТЕАТРОМ
С ФРОНТОВЫМ ТЕАТРОМ
Ю. Юзовский, «Литература и искусство», 1944, 30 сентября
Фронтовая дорога! Пыль... Пыль... Клубы, тучи, облака пыли. С обеих сторон дороги – поля, леса, деревни – все в дымящейся пыли. Мчатся «доджи», «виллисы», ЗИСы, мчатся танки, бронемашины, транспортеры, мчатся во весь дух, сверкая на солнце надписями: «На запад!», «На запад!», «На запад!»
Наш «студебеккер» по большей части уступает дорогу. Это терзает сердце шоферу Трофиму. Он профессионал, да еще горьковчанин, да еще автозаводец, ему-то уступать дорогу! С другой стороны, он морально компенсирован. Он осматривает пас покровительственно и озабоченно.
– Приходится отвечать за вас, – вздыхает он с важностью,– потому как вы есть ценный груз!
Ценный груз, стало быть, это мы – двадцать два человека, и официальное наше название: Фронтовой филиал Государственного ордена Ленина Малого театра. Сокращенный комплект театра – от директора Баранова до рабочего сцены. И, наконец, я – зритель специального назначения.
Сидим на скамьях, на сене, на ящиках с декорациями. Едем пять часов, едем десять, едем все пятнадцать. Я смотрю на своих спутников: сначала в волосах появляется проседь, затем они совсем седеют от пыли. Зато лица темнеют, буреют, чернеют, видны уже одни глаза. Я обращаюсь к своему соседу.
– Маска! Я все-таки тебя узнал, ты – заслуженный артист республики
Алексеев.
Идет дождь! Общими силами натягиваем брезентовую крышу, в которой вдруг оказываются кое-какие просветы. Милые друзья мои, думаю я о них, «их моют дожди, засыпает их пыль и ветер над ними колышет ковыль», когда они располагаются на отдых в поле.
А машина при всей изощренной ловкости Трофима склонна к коварным сюрпризам. Вы можете взлететь на полметра над сиденьем и спланировать обратно в объятия вашего визави, хотя в этот момент вы настроены, прямо скажу, человеконенавистнически. Мой сосед, комик труппы, добрейшая душа, вечно ворчливый Артов, говорит:
– Мне все твердят: «Надо оставаться в образе, надо оставаться в образе».
А мне хотя бы в самом себе остаться! Вот моя сверхзадача!
После пятичасовой тряски наш «студебеккер», если взглянуть на него со стороны, кажется выехавшим прямо из преисподней с тамошними зрителями, эвакуировавшимися на земную поверхность. В этот момент администратор театра, неслыханно жизнеупорный Харитонов объявляет:
– Энская часть! Через час концерт!
И... как будто ничего не было: ни пыли, ни дождя, ни жары, ни холода, яп разбитой бомбами и снарядами дороги. Мгновение – и золушка превращается в красавицу. Поднимаются тяжелые крышки сундуков! Мелькают пышные костюмы! Взлетают яркие декорации! Публика теснится у входа!
С шумом распахивается блистательный, сказочный веер театра!
Я не узнаю своих спутников. Выходит артист Шорников – умытый, побрившийся, причесанный, напомаженный, с откуда-то взявшимся цветком в петлице и, раскланиваясь, сообщает, что он – конферансье.
Выходит артист Нефедов, у него гармонь, которую он растягивает во всю ширь со словами: «Эх, моя боевая, походная, обстрелянная, ро-одимая!» Или актриса Калининская во французской комедии и актриса Муханова – ни дать ни взять парижанки! Или Ольга Ефимовна Малышева в спектакле «Без вины виноватые» – молоденькая Отрадина первого акта, словно и не будет впереди двадцати лет, отделяющих первый акт от второго, словно не было позади двухсот километров фронтовой дороги...
Где источник этой живой воды?.. Быть может, эта родная почва сцены матерински питает их здесь, на берегах Сана, так же, как на берегах Москвы-реки? Или это древняя кровь комедиантов, которые в тогдашнем «студебеккере» – крытом фургоне – разъезжали по городам и весям, расстилали цветной коврик и всегда оказывались «на посту»?!
...Сундуки уложены. Декорации свернуты. Раздается шуточная команда: «По ко-оням!» Трофим заводит машину. И снова пыль, пейзажи войны с обеих сторон, легкие фигурки регулировщиц, вскидывающих флажки над головой. И так – до ночи! Где проведем мы ночь? В блиндаже ли, в чистом поле, или в палатке в лесу, или вповалку на соломе в опустевшем доме, или в овине, зарывшись в душистое сено...
Фронтовой актер живет в любых условиях, но это еще не героизм. Героизм, что он играет в любых условиях.
Командование части огорчено: единственное место, которое оно может предложить для спектакля,– вот этот прекрасный девственный лес или вот эту образцовую пересеченную местность. Но бригадир театра артист Торский. который во всех случаях жизни сохраняет достойный, столичный вид, любезно отвечает, что он вполне удовлетворен, а близость к природе, как учил К. С. Станиславский, есть назначение подлинного искусства.
Бывает, что командование радостно извещает – есть настоящее театральное помещение! Тут Торский становится озабоченным. Он обходит зал, сцену и уборные и возвращается мрачнее тучи, сообщая, что не хватает того, другого, третьего, но что поделать, надо играть!
Как появляется театр в середине дремучего леса? Обычно это происходит так. Перед свежевыстроенной сценой очищают большую площадь, мгновенно заполняемую зрителем,– вот вам уже партер. С трех сторон подъезжают грузовики с высокими бортами, обсыпанными зрителями,– значит, вы уже имеете ложи бенуара. Над ложами зрители располагаются на ветвях – стало быть, возникают второй и даже третий ярусы. Солнце повисает над головой и сверкает почти так же ярко, как люстра Большого театра. Оживленный разговор среди зрителей, как бывает в Москве на парадном спектакле, когда много знакомых, а здесь знакомы все. Возбуждающий воздух премьеры! И я в некотором роде чувствую себя при исполнении служебных обязанностей...
Пока собирается публика, за сценой идут приготовления к спектаклю «Без вины виноватые». Гример-художник Евдокимов накаляет щипцы на костре и завивает Кручинину. На том же костре накаляется утюг, и заведующая костюмами Раиса Александрова гладит костюм Миловзорова. В актерской уборной среди вереска и черных ягод гримируются актеры – Алексеева, Андриянова, Артов, Востров, Дегтяревская, Кабатченко, Стрелин... Среди них пробирается художественный руководитель театра С.П. Алексеев. Каждого осматривает и каждому внушает:
– Напоминаю! Сегодня очень ответственный зритель!
Он говорит так на каждом спектакле. На одном – потому что сидит командование фронта, на другом – потому что сидит командование полка, на третьем – потому что присутствует гвардейская часть, на четвертом – потому что орденоносная, на пятом – потому что смотрят летчики, на шестом – потому что смотрят танкисты, на седьмом – потому что смотрит наша славная матушка-пехота!
Для завершения всей картины следовало бы дорисовать какой-нибудь боевой фон. Но столько раз уже писали, как «концерт шел под аккомпанемент орудийных выстрелов», что мне не хочется повторяться. Один случай все же расскажу. Дело было на западном берегу Вислы, на крайней выпуклости фронта. Вечером луч нашего прожектора прошивал небо, навстречу ему возникал луч другого прожектора, и это был уже фашист. Оба луча обходили небо, встречались, мгновение медлили и снова расходились. Под этими скрещенными лучами п шел спектакль.
В самый разгар действия над головой появились «мессершмитты». «Мессера», «мессера»! – раздались голоса среди зрителей, и многие подняли голову. II актеры в этот момент почувствовали, что они сейчас хозяева, а зрители – гости, и что от них, актеров, зависит дать тон поведению. И они так сосредоточились, что сокровенностью игры заставили сосредоточиться и зрителей. И уже не слышно стало голосов, и никто больше не поднял головы, хотя «мессера» продолжали летать. Что говорить о зрителях! Легендарно их бесстрашие. Но в данном случае мы позволим себе вписать одно очко в пользу актеров...
Я видел спектакль, где сценой служил небольшой сарай, а залом зеленый луг, сплошь залитый толпой. В середину этой толпы въехал всадник. Он уронил поводья и, полуоткрыв рот, уставился на сцену. Я залюбовался этим зрелищем. Я подумал, что давненько не видел зрителя верхом на лошади в самом центре зрительного зала! Каждую реплику Шмаги он встречал таким смехом, что лошадь оседала под ним, съезжая задом, и снова становилась в прежнюю позицию, скосив один отчаянный глаз на сцену, другой на седока!
Смех! Смех здесь нужен людям, как воздух, как вода! Театр здесь – синоним смеха. «Смешное будет?» – спрашивают все, попробуйте им сказать, что нет. Бывает, что зритель из-за собственного смеха пропустит веселую реплику. Он в страшной досаде. Он «берет себя в руки», он старается быть серьезным, а после спектакля отсмеивается. Еще не поднялся занавес, а на всех лицах широкие улыбки, какие мы видели в Москве после очень веселого спектакля, а здесь он еще не начинался!
В госпитале раненого полковника внесли в зал на носилках. Он смотрел спектакль и смеялся, неистово размахивая руками. Не смеялся тогда только врач: он сидел у изголовья раненого и испуганно внушал ему:
– Вам вредно смеяться!..
– Это вам вредно! – кричал сквозь смех полковник.
Одного раненого я никогда не забуду. Это было в полевом госпитале. На берегу Вислы. Я не видел, молодой ли он, красивый ли, потому что лицо а грудь его были забинтованы. Он сидел, выпрямившись в кресле, и смотрел перед собой суровыми, неподвижными глазами, резко сжав губы. Кругом хохотали, хлопали, веселились – он становился еще строже. Он словно был еще за порогом жизни и оттуда смотрел на этот чуждый для него мир жизни с жестоким и упрямым недружелюбием. Встречаются такие, как он,– обожженные, потерявшие конечности, изуродованные... Они смотрят и не решаются смотреть в свое будущее, в свою будущую жизнь, в свое будущее участие в жизни людей. Большой путь внутри себя проходит такой человек, прежде чем наступит перелом. Над ним сострадательно и заботливо склоняется Родина, друзья, близкие. Пусть не последнее место займет среди них искусство.
Я, не отрываясь, смотрел в лицо танкиста. Одна веселая комедия сменялась другой, пять комедий подряд были показаны в этот день. Он оставался таким же. И только в самом конце, когда я уже потерял всякую надежду, я заметил – и необычайное щемящее чувство овладело мной – я заметил, что лицо его потеплело. Смягчились глаза и взглянули кругом, быть может, в первый раз взглянули доброжелательнее и дружелюбнее. И увидели и этих смеющихся людей, и ветку каштана, и синеющий вдали лес. И от этого вида, сейчас, именно от этого вида, смутная, отдаленная, мерцающая улыбка, словно была и не было ее, скользнула по его лицу. Я сказал себе, что если бы театр, с которым я совершил весь путь, сделал только одно это дело, за то, что он, театр, он, искусство, возвратил к жизни этого человека, – великая ему честь и хвала.
Десятки спектаклей комедий, десятки спектаклей «Без вины виноватые».
«Без вины виноватые»?! Еще в Москве у нас возникали сомнения, следует ли везти на фронт эту «слезную» драму, и не основательно ли мнение, что там нужна только комедия. Этот взгляд как будто подтверждался на фронте. Однажды на спектакль прямо с передовой приехал молодой лейтенант, вбежал к нам с радостно возбужденным лицом и сразу спросил: «Смешное будет?» Ему ответили, и он, мало сказать, огорчился, он рассердился: «Хватит нам здесь драм, вы еще их с тыла привезли». Вот я получил искомый «ответ».
Офицер все же остался и просидел до конца. Можно было и не смотреть на сцену, достаточно было глядеть на его лицо, чтобы все видеть: и когда пришел Муров, и когда ушел Незнамов, и когда вернулась Кручинина. На Мурова он смотрел полуотвернувшись и только изредка исподлобья поглядывал. Во время разговора Галчихи у него дрожали губы. Когда в гостиницу к Кручиной пришел незнакомый ей актер Незнамов, лейтенант быстро спросил меня: «Это ее сын, да?» – с таким видом, словно от моего ответа зависела его собственная судьба. Я поспешил ответить, и он весь просиял. «Я это знал,– сказал он мне шепотом,– я чувствовал!». Опустился занавес, и он долго хлопал. Он шептал про себя: «Боже, до чего хорошо, до чего хорошо...» – и это относилось не столько к игре актеров, сколько к его собственному ощущению, к тому сладостно-прекрасному чувству, которое овладело им.
– Скажите,– обратился он ко мне, – у них есть ордена? Я отдал бы половину своих.
Я посмотрел на его грудь и подумал, что, пожалуй, половины хватило бы на весь театр. Все-таки я напомнил ему, что он сказал о драме.
– Я? Я сказал? – вскипел он.– Ничего подобного! Я! Вздор какой... И чем он больше сердился, тем я больше улыбался, получив наконец «ответ».
В другой раз мы смотрели спектакль на аэродроме пикирующих бомбардировщиков. Театр походил на улей, так жужжали кругом самолеты. Сидел весь полк, все офицеры, все орденоносцы. Да, это были воины, мужчины – летчики, лучшие из лучших, бесстрашные, прошедшие всю войну солдаты.
И вот – я смотрел внимательно – не было ни одного, кто не смахнул бы слезы. Со мной рядом сидел командир полка, он видел мелькающие кругом платочки, но сам решил быть «выдержанным». Нелегко ему это давалось: он жевал губами, откашливался, тер переносицу, но не «сдавался». Неожиданный голос сзади прекратил эту бесполезную борьбу.
Это был совсем юный лейтенант со Звездой Героя.
– Товарищ полковник, да вы не стыдитесь, вы плачьте. Смотрите, – сказал он и рассмеялся,– я совсем изревелся.
И полковник рассмеялся уже весь в слезах.
До того молчаливый, он стал вдруг словоохотливым. Он сказал, что недавно потерял четырех лучших друзей и не плакал, а сейчас...
– До чего это,– сказал он, подыскивая слово,– понимаешь, до чего это... правильно!
Драма о женщине, которая ищет своего сына, а сын находится рядом,– вероятно, самая маленькая из драм, зрителем которых был этот человек. Но драма эта была для него благодатной. Ибо переживания войны, оставляющие след в душе человека, находят себе выход также через благородное волнение искусства.
Я сошлюсь еще на одного зрителя. Старый солдат со стриженой седой головой, он сидел не шелохнувшись все четыре акта, прижимая к груди автомат. Он не имел представления об антрактах и не отводил глаз от сцены. Когда его спросили, понравился ли ему спектакль, он сказал так: «Слеза очищает». Слеза, которая не ослабляет, а очищает, закаляет для дальнейших испытаний. И пьеса о материнской любви, растрогавшая эти суровые сердца, оплодотворяла те высокие, благородные побуждения, ради которых эти люди держат в руках оружие. Стало быть, скажем, нужны на фронте не только веселенькие водевили развлечения ради. И они, естественно, нужны. Но нужен Островский а Шекспир, русские и мировые классики, нужно дать людям материал для чувствования и мышления.
Много чего еще ждет фронтовой зритель. Он просит: дайте что-нибудь о Москве. Пьесу о Москве, рассказ, как живет Москва, поэму о Москве, хотя бы песенку, стишок о Москве.
Москва! Чем она дальше, тем она ближе. Вечерами в лесу из палатки работника политотдела доносятся позывные Москвы. Далеко в прозрачном воздухе слышен их мягкий, серебряный перезвон. И все замирает. Кто говорит – умолкает. Кто ходит – останавливается. Куст не шелохнется! И все слушают, вслушиваются в эту самую музыку. Позывные Москвы! Как много в этом звуке...
К нам приходит девушка-зенитчица. «Вы из Москвы?» – «Из Москвы». – «Из самой, самой Москвы?!» – «Из самой, самой».– «Кривоколенный переулок знаете?» – «Знаем!» – «Давно видали?» – «Совсем недавно!» – «Ну и как?!» – «Ничего, стоит» – «Да ну!» – и она смешно всплескивает руками ж вот-вот коснется вашего рукава, словно тем самым прикоснется к своему родному дому в Кривоколенном переулке.
Боец, вернувшийся из боя, сообщает, что только что взят Сандомир. Значит, говорим мы, будет салют. И боец, вытирая черный пот, отвечает улыбаясь: «Пускай Москва порадуется». В трех километрах от переднего края, который порой бывает похожим на край света, люди, неделями не выходившие из боя, не разувавшиеся, не умывавшиеся, встречают на дереве беленький листочек – афишку театра. Слово, на которое они все смотрят, которого по очереди касаются пальцами,– это слово «Московский». «Москва»,– говорят они друг другу, Когда представитель театра перед началом спектакля обращается к публике: «Товарищи, привет вам от Москвы!» – он имеет самый большой успех.
...Снова укладываем сундуки. Садимся в машину. Нефедов, тронув свой баян, напевает «Волжскую», подтягивает прекрасным своим голосом самая молодая актриса труппы Маша Андриянова. Далеко по темнеющим полях несется русская песня, которая здесь, вдали от родины, особенно дорога и близка нашему сердцу.
Польша, Действующая армия.
Благодарим Светлану Алейникову (Минск) за предоставленный материал.
Дата публикации: 08.05.2011