Новости

ГЛАВА 3.

ЧАСТЬ 1. ДЕТСТВО

ГЛАВА 3.


ТЕАТРАЛЬНЫЕ «ПЯТНИЦЫ». ЛЮБИТЕЛЬСКИЕ СПЕКТАКЛИ.
СТАРАЯ МОСКВА. СМЕРТЬ Л. Н. ТОЛСТОГО

Театральные впечатления моей юности были богаты и разнообразны. Я этими впечатлениями жила, и все более и более мной завладевала мечта стать актрисой. Бывало, гляжу на сцену Малого театра и думаю: «Это мое будущее. Именно здесь, на этих подмостках, буду и я когда-нибудь играть и, возможно, не последние роли». Эти честолюбивые мечты были моей тайной. В мои гимназические годы Оня, работавшая в Малом театре, по пятницам устраивала в нашем доме актерские встречи. Это были встречи на демократических началах: за кулисами висела записочка: «Всех, кто захочет, жду к себе по пятницам. Матвеева». И действительно, в квартире у нас можно было встретить и людей, занимающих большое положение, как, скажем, Южина, и рядовых незаметных служителей сцены. Приходили не только актеры, но и парикмахеры, суфлеры, люди без отличий и званий. Гости начинали собираться после двенадцати, когда в театрах кончались спектакли, и расходились под утро. Угощала Оня обильно и вкусно — кулебяки, пирожки, фрукты, домашние квасы; вина и водки подавалось совсем немного. Оня умела заинтересовать гостей играми, шутками, шарадами. Было весело и непринужденно.
Мне позволялось сидеть «до третьего актера». Каждому звонку я радовалась и от каждого замирало сердце: «Кто идет?» Появлялся третий — и мне, по уговору, надо было уходить. Я уходила, но это казалось кощунством — уходить спать именно тогда, когда начиналось самое интересное. Однако дав слово, я его выполняла. Конечно, мне не спалось, и я не раз выпрыгивала из-под одеяла и в щелочку двери следила за любимыми артистами. Скоро Оня заметила мои затеи и отменила вето.

С любопытством и робостью наблюдала я Южина, Садовского, Остужева, Пашенную в жизни, в домашней обстановке. Видя их без гримов, без театральных костюмов я испытывала еще больший трепет и восторг от того, что была среди этих необыкновенных людей. Они звали меня «зайчиком», и это делало меня своей в их компании, в играх и шарадах. Но особенно для меня интересно было слушать их разговоры. Сколько остроумных, неожиданных мыслей и суждений слышала я от них, сколько последних театральных новостей узнавала! Потом, когда эти вечера почему-то кончились, актеры с благодарностью их вспоминали, и как-то в день рождения Они поднесли ей серебряный альбом с очень сердечной надписью и с карточками всех, кто посещал ее «пятницы». Я больше всех огорчилась, что эти вечера прекратились — они не только радовали меня,— проведя такой вечер, я ложилась спать, натягивала на себя одеяло и думала всегда об одном и том же: «Настанет время, я вырасту и буду вместе с ними, в их среде, не зайчишкой, а актрисой».

А пока я принимала самое живое участие в гимназических спектаклях. Не только играла главные роли, но и стремилась быть душой всего дела. Считая себя в вопросах театра выше окружающих меня непосвященных девочек, я брала инициативу в свои руки, давала советы, критиковала и мне подчинялись, так как знали, что я «театральный» подросток, «вращаюсь» в театральных кругах.
Идея устраивать спектакли и выбор пьес принадлежали Александру Даниловичу Алферову, страстно любившему театр, увлекавшемуся и умевшему увлечь. Он с удовольствием возился с нами, режиссировал, но по своей занятости не все мог сделать сам и часть забот о спектаклях поручал нашей классной наставнице, Надежде Осиповне Массалитиновой, сестре известной артистки. Надежда Осиповна по складу характера была пуританка и в распределении ролей сильно влияла на уступчивого и мягкого Александра Даниловича. Она настаивала на том, что в женской гимназии роли должны исполняться одними девочками. Против участия мальчиков была и Александра Самсоновна. Больше того, мальчиков не допускали даже в зрительный зал. Нам говорилось, что мы можем пригласить родителей, сестер, теток, дядей, но слово «брат» не упоминалось — иметь кавалеров-однолеток считалось зазорным. Исключение составляли несколько родственников Александры Самсоновны, среди которых были и молодые люди. Я бы сказала, несчастные молодые люди: на каждого приходилось примерно по шестидесяти гимназисток, которые должны были их «занимать». Нас это тоже ужасно смущало, заставляло дичиться, конфузиться, нести всякую чепуху. Но зато после мы хохотали до упаду, изображая несчастного, пришедшего к нам на вечер повеселиться.
Итак, за неимением партнеров мужского пола мужские роли мы играли сами. Мне пришлось быть чтецом в инсценировках «Портрета» Ал. Толстого и «Кавказского пленника» Пушкина. Затем я играла Жевакина в «Женитьбе» Гоголя и Журдена в «Мещанине во дворянстве» Мольера.
Чрезмерное стремление воспитать нас скромными приводило к курьезам. Прежде всего Надежда Осиповна Массалитинова вымарывала беспощадно все места, казавшиеся или могущие казаться двусмысленными. Такие слова, как «перси» или «трепет желаний», вымарывались безоговорочно. Я читала текст с болью в душе и каждый раз переживала, когда пушкинские стихи, разрушенные «цензурой», вдруг превращались в прозу.

Пуритански охранительный диктат приводил и к смешному. Так, например, в «Мещанине во дворянстве» весьма своеобразно были одеты дамы. Когда на девочек надели костюмы, оказалось, что они глубоко декольтированы. Не долго думая, под них подшили какой-то материал, чтобы закрыть руки до кисти, а шею до горла. Требования девичьей скромности были выдержаны вполне в духе гимназии, но к стилю эпохи Мольера театральные костюмы никакого отношения не имели. Однако больше всего меня поразило то, что никто из девочек не усомнился, что может быть иначе, и уж, во всяком случае, эти закупоренные фигурки не показались им нелепыми. Их скромность была совершенно непритворна.

В этом спектакле я играла Журдена. Роль мне очень нравилась. Парикмахер нашел подобающий грим и костюм. Он наклеил мне толстый нос, надел парик в буклях, талию заложил толщинками и когда надел костюм — от тоненькой девочки не осталось и следа.

На этот спектакль я пригласила известного актера Малого театра, близкого друга Они и бывавшего у нас дома запросто, Николая Михайловича Падарина. Его оценка моей работы окрылила меня. Он сказал, что все увиденное для него неожиданно, и эта неожиданность его чрезвычайно радует. Он считает, что я должна идти на сцену. С этих пор Николай Михайлович стал относиться ко мне очень внимательно. Я чувствовала, что он за мной исподволь наблюдал, а когда улучал минутку, расспрашивал о делах, о гимназии, о моих интересах. Постепенно я перестала его дичиться и очень любила с ним разговаривать.

В гимназии после этого спектакля отношение ко мне не только подруг, но и учителей как-то изменилось. Все вдруг словно бы увидели во мне будущую актрису, с любопытством расспрашивали о том, что я знаю, кого я видела в театре, как я воспринимаю того или иного актера, и прислушивались к моему мнению. Александр Данилович тоже очень хорошо и серьезно говорил со мной и тоже сулил мне сценическое будущее. Можно себе представить, каким счастьем я была охвачена, куда занеслись мои мечты после подобных испытаний и оценок. Я уже не колебалась, не сомневалась в себе и с тех пор училась с единственной целью стать образованной актрисой. Это, конечно, не означало, что я отказалась от веселья и игр с подругами. Однако как-то получалось, что и игры и споры — все было связано с театром. Так, например, в доме подруги традиционный воскресный пирог забывался за спорами о театре; в другом доме, в рождественские каникулы устраивались театрализованные вечера. Все, бывало, переворачивалось вверх дном. Открывались сундуки, срывались одеяла с постелей, и мы превращались то в падишахов, то в римские статуи, то, позвякивая запястьями, изображали цыган.
Театр отныне неизменно присутствовал в моих мыслях, впечатлениях, оценках. Даже на своих подруг, с которыми я и училась, и веселилась, и играла в спектаклях, я стала смотреть по-иному, стала замечать то, чего не замечала прежде... В подруге Зине Рейхзелихман, когда она появлялась в «Кавказском пленнике» черкешенкой с кувшином на плече, или в «Портрете» Ал. Толстого маркизой в белом парике, в фижмах и с розой на груди, я вдруг обнаруживала совершенно преображенный облик: в ее чертах появлялась одухотворенность и привычная, столь милая красота ее казалась грустной, как бы подавленной.

Однажды, будучи в Киеве, во Владимирском соборе, я остановилась перед «Мадонной» Врубеля. На меня смотрело лицо, полное горечи, с вспухшими от слез губами. «Так это же почти моя Зина»,— подумала я, и с тех пор в моей любви к подруге появился оттенок бережности.

А между тем жизнь шла своим чередом — будни и праздники. Праздники, конечно, веселей.
Перед рождеством Оня еще загодя брала меня в пассаж закупать украшения на елку, и обратно мы весело катили на извозчике со множеством свертков и картонных коробок. В передней уже лежала большая пышная елка и, оттаивая, распространяла свой праздничный многообещающий запах. Потом она водружалась в гостиной и под режиссерством Они мы начинали ее украшать. Однажды Оня затеяла серебряную елку, и все до единой игрушки, все шары и бомбоньерки были исключительно белые или серебряные. Свечи тоже белые. Блестящие сосульки заканчивали ветки, осыпанные серебряной пудрой. Наверху горела серебряная звезда. Елка казалась произведением искусства. Она так понравилась, что приглашенные актеры устроили моей сестре овацию. Каждый гость получил подарок не только приятный и тоже белый или серебристый, но и остроумный, с особым значением и намеком.
Весенние праздники отмечались не менее торжественно. Уже ранней весной дома у нас сажались гиацинты. Помню, что их семена высеивались на длинную полоску влажного войлока, и когда распускались пышные цветы самых разнообразных оттенков, эту полоску клали посередине праздничного стола. Заранее красились и яйца в самые затейливые цвета, готовились в большом изобилии праздничные яства.
Все это делалось в нашем доме не из религиозного культа, ибо ни сестра моя, ни даже мама не были верующими людьми, но исключительно из желания сохранить красивую, поэтическую традицию весеннего праздника.

В вербное воскресенье, которое тоже наступало весной, мы с Милочкой Россовой отправлялись на вербный базар. Толкотня была ужасная. Все было пестро, радостно, забавно: мелькали черти на булавках — большие тряпочные куклы, прикрепленные продавцами к фанерному щиту, надувались «морские жители» — так назывались всякие резиновые чудища, свистели пищалки, пускались в небо многоцветные воздушные шары. Бывали случаи, когда взлетала целая связка и плыла над домами и переулками. Все эти безделушки были нарасхват, они прикалывались на грудь, болтались на пальцах. Океан людей, молодых и старых, плыл по улицам, и все, как говорится, ходило ходуном, орало, визжало и толкало друг друга. Прежде на Красной площади происходило традиционное катание, во время которого женихи высматривали себе богатых невест. Теперь эта традиция отмерла, однако хорошенькие барышни из-под высоких шляпок ловили любопытные взгляды стоявших вокруг мужчин и с высоты своих колясок бросали им кокетливые улыбки. Подобная вольность дозволялась в этот веселый весенний день.

...Дома же в первый день праздника со стола не убиралась еда, и с утра до вечера не прекращались визиты. Мужчины во фраках влетали, поздравляли, на пять-десять минут подсаживались к столу и так же быстро вскакивали и летели дальше с новыми визитами...
Но будней простых, трудовых было, конечно, больше, и они запоминались другим — трудным и важным, тем, что и составляло основу жизни,— делом.

...Оня готовит роли, возится со своими воспитанниками, которых было немало, а вечерами большая казенная карета, запряженная парой, увозит ее в Малый театр.
Мама что-то шьет на машинке или хлопочет по хозяйству, я отправляюсь в гимназию или делаю уроки.
Одновременно я учусь в музыкальной школе Визлер, и пять лет мои гаммы и ганоны не дают покоя домашним.
По четвергам я посещаю мастерскую доктора Россолимо, где стругаю, пилю, занимаюсь резьбой по дереву и выжиганием...
Иногда ко мне приходила Милочка Россова и мы с ней танцевали под пианолу всевозможные импровизации, инсценировали мелодии, проносились по гостиной порхающими бабочками, легкими феями; под звуки листовской «Кампанеллы» подражали птицам и цветам, Я просто любила эти музыкальные фантазии, а Оня: оценивала их серьезно и находила, что через них она видит во мне будущую актрису.

Было у меня и еще одно музыкальное увлечение — игра на балалайке, которой меня обучил мой двоюродный брат Коля Белёвцев, когда я на каникулах гостила у него в Воронежской губернии. Мы играли вальсы, польки, марши, русские песни. Коля играл на балалайке виртуозно, а я неуверенно подыгрывала ему.
Примерно с четвертого класса я стала ходить по субботам в женский клуб. Обычно такой клуб устраивала мать одной из участниц: снимала помещение и приглашала учителей. Записаться туда могли только те, кого хорошо знали. Здесь девушки играли в различные игры, учились вышивать, я же увлекалась ритмической гимнастикой. Педагог Людмила Александровна умела сделать этот предмет красивым. Особенно мне нравилось упражнение, называемое «угасающие свечи». Мы двигались под музыку, и постепенно каждая из нас на определенном такте опускалась на одно колено. Все «свечи» гасли, мелодия замирала, а потом под бурный аккорд «свечи» последовательно зажигались снова — ритм ускорялся, и мы неслись по залу в темпе, похожем на вихрь.

Но больше всего удовольствия я по-прежнему получала от катка и книг.
Зимними вечерами любила я приближаться к Патриаршим прудам и постепенно входить в их свет и музыку, любила завинчивать коньки на ботинках, а потом, спустившись со ступенек, стать на упругий, голубоватый лед и, оттолкнувшись, включиться в общий поток, лететь под мелодию вальса. Навстречу — снежная пыльца, мороз холодит щеки, уши; коньки раскатываются все быстрей, все уверенней, и наступает блаженное ощущение легкости вечера, свежести ветра и запаса неисчерпаемых молодых сил.

Книги я читала под руководством Они. Ею была намечена программа, которая последовательно познакомила меня с Гоголем, Достоевским, Толстым, Тургеневым, Белинским, Чернышевским, Чеховым, Эта программа, по существу, была та же, что и в гимназии, с той лишь разницей, что объем ее был значительно больше. Влияние такого чтения было огромно. Я осознала его, когда однажды прочитала у Герцена, что «книга — это мысли одного поколения, переходящие к другому».

Кроме того, Оня часто читала за самоваром, который объединял всю семью и привлекал «на огонек» друзей. По какой-нибудь только что прочитанной статье из журналов «Русское богатство» или «Русская мысль», в которых поднимались актуальные вопросы, разгорался оживленный спор. И тогда уютное чаепитие под пыхтящий самовар уже превращалось в дискуссию о настоящем и будущем России. Я с интересом прислушивалась к этим спорам, они открывали мне как бы другую сторону жизни — трудную, сложную, о многом заставляли задумываться.

В 1910 году произошло событие, которое тяжело переживалось в нашем доме, так же, как и по всей России. День за днем выпускались тревожные бюллетени о болезни Льва Николаевича Толстого; сообщения, слухи подхватывались и передавались друг другу. Нервы были в страшном напряжении, не хотелось, невозможно было подумать о смерти Толстого. Но Толстой умер, и наш дом погрузился в траур. Казалось, что умер кто-то совсем близкий, так велика была скорбь.
Оня поехала на похороны в Ясную Поляну и взяла меня с собой. Помню трудную поездку в битком набитом поезде. Кругом странные люди в гороховых пальто. Оня шепнула, что это шпики. Об их существовании я узнала впервые и с отвращением разглядывала их невзрачные, постные лица.
Приехав в Ясную Поляну и выйдя на платформу, мы долго ожидали прихода другого поезда со станции Астапово, в котором должен был прибыть гроб с телом Льва Николаевича. Неслышно падал снег, было томительно тяжко, и на лицах огромной толпы лежала скорбь. Медленно, медленно, почти ползком подкатился поезд, толпа замерла. Из товарного вагона вынесли гроб. За гробом в глубоком трауре шли Софья Андреевна, родные и близкие друзья Льва Николаевича. Гроб подняли на руки, и шествие тронулось к имению Толстого. Было столько народу, что, казалось, нет и края людскому потоку. Головы у всех были обнажены. Тут были и убеленные сединой старики и молодежь, особенно студенты. Все до единого человека пели. Не было слышно только церковных напевов, служители церкви за гробом не шли. Поистине это были гражданские похороны. Такое я видела впервые в жизни. И смерть Толстого была моя первая личная потеря. Попадавшиеся по дороге крестьяне плакали, бабы рыдали в голос, называя себя сиротами. Дети печально смотрели, как несут «дедушку», а потом присоединялись и шли вместе со всеми.

В Ясной медленно, по очереди пропускали всех, кто хотел проститься с покойным. Проходили через комнату, где стоял гроб, и выходили в дверь, ведущую во двор. Когда очередь дошла до нас, я и Оня с большим волнением переступили порог. Гроб стоял с левой стороны. Лев Николаевич не был похож на свои портреты. Узенький, точно сжатый, с обострившимся лицом и жиденькой бородой, он не производил впечатления мощного старика. Что-то очень сухое и жалкое лежало в гробу. Мы поцеловали его желтую сморщенную руку, положили на гроб несколько цветочков, поклонились низко и прошли дальше...

Шло время, и наступила напряженная весна 1913 года: предстояли выпускные экзамены. Театр и книги, каток и дружеские встречи уступили место серьезной подготовке к испытаниям. Вечера и даже ночи сидела я над учебниками. Курс нашей гимназии был настолько обширен, что превосходил курс других женских и даже мужских гимназий.
Экзамены я сдала успешно и была счастлива. Окончившим устроили торжественный выпускной вечер. Было шумно и весело, но и грустно: не хотелось расставаться с дорогими учителями, с подругами, даже с самими стенами и лестницами гимназии. Выпускной вечер закончился на крыше, откуда мы пускали ракеты. Огонь с треском вырывался, быстро взлетал и таял где-то, в уже посветлевшем весеннем небе. Все притихли — этот предрассветный час показался нам многозначительным. В жизни каждого человека бывают, наверное, минуты, когда противоречивые настроения сливаются воедино: в новогоднюю ночь, когда стрелка часов близится к двенадцати, а вы стоите с бокалом — ваша улыбка мешается с внезапно возникшей слезой; когда поезд отрывает вас от платформы, где еще видны любимые лица, трепещущие платочки, воздушные поцелуи...

Так было и тогда, на высокой крыше нашей гимназии, в весеннюю ночь 1913 года. Всеми ощущалось дыхание времени, словно шелест той страницы, которая отделяет одну главу от другой. Беспечное детство, сложное и веселое отрочество — позади. Впереди новая глава жизни — юность.

Дата публикации: 01.01.1974
ЧАСТЬ 1. ДЕТСТВО

ГЛАВА 3.


ТЕАТРАЛЬНЫЕ «ПЯТНИЦЫ». ЛЮБИТЕЛЬСКИЕ СПЕКТАКЛИ.
СТАРАЯ МОСКВА. СМЕРТЬ Л. Н. ТОЛСТОГО

Театральные впечатления моей юности были богаты и разнообразны. Я этими впечатлениями жила, и все более и более мной завладевала мечта стать актрисой. Бывало, гляжу на сцену Малого театра и думаю: «Это мое будущее. Именно здесь, на этих подмостках, буду и я когда-нибудь играть и, возможно, не последние роли». Эти честолюбивые мечты были моей тайной. В мои гимназические годы Оня, работавшая в Малом театре, по пятницам устраивала в нашем доме актерские встречи. Это были встречи на демократических началах: за кулисами висела записочка: «Всех, кто захочет, жду к себе по пятницам. Матвеева». И действительно, в квартире у нас можно было встретить и людей, занимающих большое положение, как, скажем, Южина, и рядовых незаметных служителей сцены. Приходили не только актеры, но и парикмахеры, суфлеры, люди без отличий и званий. Гости начинали собираться после двенадцати, когда в театрах кончались спектакли, и расходились под утро. Угощала Оня обильно и вкусно — кулебяки, пирожки, фрукты, домашние квасы; вина и водки подавалось совсем немного. Оня умела заинтересовать гостей играми, шутками, шарадами. Было весело и непринужденно.
Мне позволялось сидеть «до третьего актера». Каждому звонку я радовалась и от каждого замирало сердце: «Кто идет?» Появлялся третий — и мне, по уговору, надо было уходить. Я уходила, но это казалось кощунством — уходить спать именно тогда, когда начиналось самое интересное. Однако дав слово, я его выполняла. Конечно, мне не спалось, и я не раз выпрыгивала из-под одеяла и в щелочку двери следила за любимыми артистами. Скоро Оня заметила мои затеи и отменила вето.

С любопытством и робостью наблюдала я Южина, Садовского, Остужева, Пашенную в жизни, в домашней обстановке. Видя их без гримов, без театральных костюмов я испытывала еще больший трепет и восторг от того, что была среди этих необыкновенных людей. Они звали меня «зайчиком», и это делало меня своей в их компании, в играх и шарадах. Но особенно для меня интересно было слушать их разговоры. Сколько остроумных, неожиданных мыслей и суждений слышала я от них, сколько последних театральных новостей узнавала! Потом, когда эти вечера почему-то кончились, актеры с благодарностью их вспоминали, и как-то в день рождения Они поднесли ей серебряный альбом с очень сердечной надписью и с карточками всех, кто посещал ее «пятницы». Я больше всех огорчилась, что эти вечера прекратились — они не только радовали меня,— проведя такой вечер, я ложилась спать, натягивала на себя одеяло и думала всегда об одном и том же: «Настанет время, я вырасту и буду вместе с ними, в их среде, не зайчишкой, а актрисой».

А пока я принимала самое живое участие в гимназических спектаклях. Не только играла главные роли, но и стремилась быть душой всего дела. Считая себя в вопросах театра выше окружающих меня непосвященных девочек, я брала инициативу в свои руки, давала советы, критиковала и мне подчинялись, так как знали, что я «театральный» подросток, «вращаюсь» в театральных кругах.
Идея устраивать спектакли и выбор пьес принадлежали Александру Даниловичу Алферову, страстно любившему театр, увлекавшемуся и умевшему увлечь. Он с удовольствием возился с нами, режиссировал, но по своей занятости не все мог сделать сам и часть забот о спектаклях поручал нашей классной наставнице, Надежде Осиповне Массалитиновой, сестре известной артистки. Надежда Осиповна по складу характера была пуританка и в распределении ролей сильно влияла на уступчивого и мягкого Александра Даниловича. Она настаивала на том, что в женской гимназии роли должны исполняться одними девочками. Против участия мальчиков была и Александра Самсоновна. Больше того, мальчиков не допускали даже в зрительный зал. Нам говорилось, что мы можем пригласить родителей, сестер, теток, дядей, но слово «брат» не упоминалось — иметь кавалеров-однолеток считалось зазорным. Исключение составляли несколько родственников Александры Самсоновны, среди которых были и молодые люди. Я бы сказала, несчастные молодые люди: на каждого приходилось примерно по шестидесяти гимназисток, которые должны были их «занимать». Нас это тоже ужасно смущало, заставляло дичиться, конфузиться, нести всякую чепуху. Но зато после мы хохотали до упаду, изображая несчастного, пришедшего к нам на вечер повеселиться.
Итак, за неимением партнеров мужского пола мужские роли мы играли сами. Мне пришлось быть чтецом в инсценировках «Портрета» Ал. Толстого и «Кавказского пленника» Пушкина. Затем я играла Жевакина в «Женитьбе» Гоголя и Журдена в «Мещанине во дворянстве» Мольера.
Чрезмерное стремление воспитать нас скромными приводило к курьезам. Прежде всего Надежда Осиповна Массалитинова вымарывала беспощадно все места, казавшиеся или могущие казаться двусмысленными. Такие слова, как «перси» или «трепет желаний», вымарывались безоговорочно. Я читала текст с болью в душе и каждый раз переживала, когда пушкинские стихи, разрушенные «цензурой», вдруг превращались в прозу.

Пуритански охранительный диктат приводил и к смешному. Так, например, в «Мещанине во дворянстве» весьма своеобразно были одеты дамы. Когда на девочек надели костюмы, оказалось, что они глубоко декольтированы. Не долго думая, под них подшили какой-то материал, чтобы закрыть руки до кисти, а шею до горла. Требования девичьей скромности были выдержаны вполне в духе гимназии, но к стилю эпохи Мольера театральные костюмы никакого отношения не имели. Однако больше всего меня поразило то, что никто из девочек не усомнился, что может быть иначе, и уж, во всяком случае, эти закупоренные фигурки не показались им нелепыми. Их скромность была совершенно непритворна.

В этом спектакле я играла Журдена. Роль мне очень нравилась. Парикмахер нашел подобающий грим и костюм. Он наклеил мне толстый нос, надел парик в буклях, талию заложил толщинками и когда надел костюм — от тоненькой девочки не осталось и следа.

На этот спектакль я пригласила известного актера Малого театра, близкого друга Они и бывавшего у нас дома запросто, Николая Михайловича Падарина. Его оценка моей работы окрылила меня. Он сказал, что все увиденное для него неожиданно, и эта неожиданность его чрезвычайно радует. Он считает, что я должна идти на сцену. С этих пор Николай Михайлович стал относиться ко мне очень внимательно. Я чувствовала, что он за мной исподволь наблюдал, а когда улучал минутку, расспрашивал о делах, о гимназии, о моих интересах. Постепенно я перестала его дичиться и очень любила с ним разговаривать.

В гимназии после этого спектакля отношение ко мне не только подруг, но и учителей как-то изменилось. Все вдруг словно бы увидели во мне будущую актрису, с любопытством расспрашивали о том, что я знаю, кого я видела в театре, как я воспринимаю того или иного актера, и прислушивались к моему мнению. Александр Данилович тоже очень хорошо и серьезно говорил со мной и тоже сулил мне сценическое будущее. Можно себе представить, каким счастьем я была охвачена, куда занеслись мои мечты после подобных испытаний и оценок. Я уже не колебалась, не сомневалась в себе и с тех пор училась с единственной целью стать образованной актрисой. Это, конечно, не означало, что я отказалась от веселья и игр с подругами. Однако как-то получалось, что и игры и споры — все было связано с театром. Так, например, в доме подруги традиционный воскресный пирог забывался за спорами о театре; в другом доме, в рождественские каникулы устраивались театрализованные вечера. Все, бывало, переворачивалось вверх дном. Открывались сундуки, срывались одеяла с постелей, и мы превращались то в падишахов, то в римские статуи, то, позвякивая запястьями, изображали цыган.
Театр отныне неизменно присутствовал в моих мыслях, впечатлениях, оценках. Даже на своих подруг, с которыми я и училась, и веселилась, и играла в спектаклях, я стала смотреть по-иному, стала замечать то, чего не замечала прежде... В подруге Зине Рейхзелихман, когда она появлялась в «Кавказском пленнике» черкешенкой с кувшином на плече, или в «Портрете» Ал. Толстого маркизой в белом парике, в фижмах и с розой на груди, я вдруг обнаруживала совершенно преображенный облик: в ее чертах появлялась одухотворенность и привычная, столь милая красота ее казалась грустной, как бы подавленной.

Однажды, будучи в Киеве, во Владимирском соборе, я остановилась перед «Мадонной» Врубеля. На меня смотрело лицо, полное горечи, с вспухшими от слез губами. «Так это же почти моя Зина»,— подумала я, и с тех пор в моей любви к подруге появился оттенок бережности.

А между тем жизнь шла своим чередом — будни и праздники. Праздники, конечно, веселей.
Перед рождеством Оня еще загодя брала меня в пассаж закупать украшения на елку, и обратно мы весело катили на извозчике со множеством свертков и картонных коробок. В передней уже лежала большая пышная елка и, оттаивая, распространяла свой праздничный многообещающий запах. Потом она водружалась в гостиной и под режиссерством Они мы начинали ее украшать. Однажды Оня затеяла серебряную елку, и все до единой игрушки, все шары и бомбоньерки были исключительно белые или серебряные. Свечи тоже белые. Блестящие сосульки заканчивали ветки, осыпанные серебряной пудрой. Наверху горела серебряная звезда. Елка казалась произведением искусства. Она так понравилась, что приглашенные актеры устроили моей сестре овацию. Каждый гость получил подарок не только приятный и тоже белый или серебристый, но и остроумный, с особым значением и намеком.
Весенние праздники отмечались не менее торжественно. Уже ранней весной дома у нас сажались гиацинты. Помню, что их семена высеивались на длинную полоску влажного войлока, и когда распускались пышные цветы самых разнообразных оттенков, эту полоску клали посередине праздничного стола. Заранее красились и яйца в самые затейливые цвета, готовились в большом изобилии праздничные яства.
Все это делалось в нашем доме не из религиозного культа, ибо ни сестра моя, ни даже мама не были верующими людьми, но исключительно из желания сохранить красивую, поэтическую традицию весеннего праздника.

В вербное воскресенье, которое тоже наступало весной, мы с Милочкой Россовой отправлялись на вербный базар. Толкотня была ужасная. Все было пестро, радостно, забавно: мелькали черти на булавках — большие тряпочные куклы, прикрепленные продавцами к фанерному щиту, надувались «морские жители» — так назывались всякие резиновые чудища, свистели пищалки, пускались в небо многоцветные воздушные шары. Бывали случаи, когда взлетала целая связка и плыла над домами и переулками. Все эти безделушки были нарасхват, они прикалывались на грудь, болтались на пальцах. Океан людей, молодых и старых, плыл по улицам, и все, как говорится, ходило ходуном, орало, визжало и толкало друг друга. Прежде на Красной площади происходило традиционное катание, во время которого женихи высматривали себе богатых невест. Теперь эта традиция отмерла, однако хорошенькие барышни из-под высоких шляпок ловили любопытные взгляды стоявших вокруг мужчин и с высоты своих колясок бросали им кокетливые улыбки. Подобная вольность дозволялась в этот веселый весенний день.

...Дома же в первый день праздника со стола не убиралась еда, и с утра до вечера не прекращались визиты. Мужчины во фраках влетали, поздравляли, на пять-десять минут подсаживались к столу и так же быстро вскакивали и летели дальше с новыми визитами...
Но будней простых, трудовых было, конечно, больше, и они запоминались другим — трудным и важным, тем, что и составляло основу жизни,— делом.

...Оня готовит роли, возится со своими воспитанниками, которых было немало, а вечерами большая казенная карета, запряженная парой, увозит ее в Малый театр.
Мама что-то шьет на машинке или хлопочет по хозяйству, я отправляюсь в гимназию или делаю уроки.
Одновременно я учусь в музыкальной школе Визлер, и пять лет мои гаммы и ганоны не дают покоя домашним.
По четвергам я посещаю мастерскую доктора Россолимо, где стругаю, пилю, занимаюсь резьбой по дереву и выжиганием...
Иногда ко мне приходила Милочка Россова и мы с ней танцевали под пианолу всевозможные импровизации, инсценировали мелодии, проносились по гостиной порхающими бабочками, легкими феями; под звуки листовской «Кампанеллы» подражали птицам и цветам, Я просто любила эти музыкальные фантазии, а Оня: оценивала их серьезно и находила, что через них она видит во мне будущую актрису.

Было у меня и еще одно музыкальное увлечение — игра на балалайке, которой меня обучил мой двоюродный брат Коля Белёвцев, когда я на каникулах гостила у него в Воронежской губернии. Мы играли вальсы, польки, марши, русские песни. Коля играл на балалайке виртуозно, а я неуверенно подыгрывала ему.
Примерно с четвертого класса я стала ходить по субботам в женский клуб. Обычно такой клуб устраивала мать одной из участниц: снимала помещение и приглашала учителей. Записаться туда могли только те, кого хорошо знали. Здесь девушки играли в различные игры, учились вышивать, я же увлекалась ритмической гимнастикой. Педагог Людмила Александровна умела сделать этот предмет красивым. Особенно мне нравилось упражнение, называемое «угасающие свечи». Мы двигались под музыку, и постепенно каждая из нас на определенном такте опускалась на одно колено. Все «свечи» гасли, мелодия замирала, а потом под бурный аккорд «свечи» последовательно зажигались снова — ритм ускорялся, и мы неслись по залу в темпе, похожем на вихрь.

Но больше всего удовольствия я по-прежнему получала от катка и книг.
Зимними вечерами любила я приближаться к Патриаршим прудам и постепенно входить в их свет и музыку, любила завинчивать коньки на ботинках, а потом, спустившись со ступенек, стать на упругий, голубоватый лед и, оттолкнувшись, включиться в общий поток, лететь под мелодию вальса. Навстречу — снежная пыльца, мороз холодит щеки, уши; коньки раскатываются все быстрей, все уверенней, и наступает блаженное ощущение легкости вечера, свежести ветра и запаса неисчерпаемых молодых сил.

Книги я читала под руководством Они. Ею была намечена программа, которая последовательно познакомила меня с Гоголем, Достоевским, Толстым, Тургеневым, Белинским, Чернышевским, Чеховым, Эта программа, по существу, была та же, что и в гимназии, с той лишь разницей, что объем ее был значительно больше. Влияние такого чтения было огромно. Я осознала его, когда однажды прочитала у Герцена, что «книга — это мысли одного поколения, переходящие к другому».

Кроме того, Оня часто читала за самоваром, который объединял всю семью и привлекал «на огонек» друзей. По какой-нибудь только что прочитанной статье из журналов «Русское богатство» или «Русская мысль», в которых поднимались актуальные вопросы, разгорался оживленный спор. И тогда уютное чаепитие под пыхтящий самовар уже превращалось в дискуссию о настоящем и будущем России. Я с интересом прислушивалась к этим спорам, они открывали мне как бы другую сторону жизни — трудную, сложную, о многом заставляли задумываться.

В 1910 году произошло событие, которое тяжело переживалось в нашем доме, так же, как и по всей России. День за днем выпускались тревожные бюллетени о болезни Льва Николаевича Толстого; сообщения, слухи подхватывались и передавались друг другу. Нервы были в страшном напряжении, не хотелось, невозможно было подумать о смерти Толстого. Но Толстой умер, и наш дом погрузился в траур. Казалось, что умер кто-то совсем близкий, так велика была скорбь.
Оня поехала на похороны в Ясную Поляну и взяла меня с собой. Помню трудную поездку в битком набитом поезде. Кругом странные люди в гороховых пальто. Оня шепнула, что это шпики. Об их существовании я узнала впервые и с отвращением разглядывала их невзрачные, постные лица.
Приехав в Ясную Поляну и выйдя на платформу, мы долго ожидали прихода другого поезда со станции Астапово, в котором должен был прибыть гроб с телом Льва Николаевича. Неслышно падал снег, было томительно тяжко, и на лицах огромной толпы лежала скорбь. Медленно, медленно, почти ползком подкатился поезд, толпа замерла. Из товарного вагона вынесли гроб. За гробом в глубоком трауре шли Софья Андреевна, родные и близкие друзья Льва Николаевича. Гроб подняли на руки, и шествие тронулось к имению Толстого. Было столько народу, что, казалось, нет и края людскому потоку. Головы у всех были обнажены. Тут были и убеленные сединой старики и молодежь, особенно студенты. Все до единого человека пели. Не было слышно только церковных напевов, служители церкви за гробом не шли. Поистине это были гражданские похороны. Такое я видела впервые в жизни. И смерть Толстого была моя первая личная потеря. Попадавшиеся по дороге крестьяне плакали, бабы рыдали в голос, называя себя сиротами. Дети печально смотрели, как несут «дедушку», а потом присоединялись и шли вместе со всеми.

В Ясной медленно, по очереди пропускали всех, кто хотел проститься с покойным. Проходили через комнату, где стоял гроб, и выходили в дверь, ведущую во двор. Когда очередь дошла до нас, я и Оня с большим волнением переступили порог. Гроб стоял с левой стороны. Лев Николаевич не был похож на свои портреты. Узенький, точно сжатый, с обострившимся лицом и жиденькой бородой, он не производил впечатления мощного старика. Что-то очень сухое и жалкое лежало в гробу. Мы поцеловали его желтую сморщенную руку, положили на гроб несколько цветочков, поклонились низко и прошли дальше...

Шло время, и наступила напряженная весна 1913 года: предстояли выпускные экзамены. Театр и книги, каток и дружеские встречи уступили место серьезной подготовке к испытаниям. Вечера и даже ночи сидела я над учебниками. Курс нашей гимназии был настолько обширен, что превосходил курс других женских и даже мужских гимназий.
Экзамены я сдала успешно и была счастлива. Окончившим устроили торжественный выпускной вечер. Было шумно и весело, но и грустно: не хотелось расставаться с дорогими учителями, с подругами, даже с самими стенами и лестницами гимназии. Выпускной вечер закончился на крыше, откуда мы пускали ракеты. Огонь с треском вырывался, быстро взлетал и таял где-то, в уже посветлевшем весеннем небе. Все притихли — этот предрассветный час показался нам многозначительным. В жизни каждого человека бывают, наверное, минуты, когда противоречивые настроения сливаются воедино: в новогоднюю ночь, когда стрелка часов близится к двенадцати, а вы стоите с бокалом — ваша улыбка мешается с внезапно возникшей слезой; когда поезд отрывает вас от платформы, где еще видны любимые лица, трепещущие платочки, воздушные поцелуи...

Так было и тогда, на высокой крыше нашей гимназии, в весеннюю ночь 1913 года. Всеми ощущалось дыхание времени, словно шелест той страницы, которая отделяет одну главу от другой. Беспечное детство, сложное и веселое отрочество — позади. Впереди новая глава жизни — юность.

Дата публикации: 01.01.1974