«К 105-летию со дня рождения Елены Николаевны Гоголевой»
Е.Н. ГОГОЛЕВА
«К 105-летию со дня рождения Елены Николаевны Гоголевой»
Е.Н. ГОГОЛЕВА
«НА СЦЕНЕ И В ЖИЗНИ»
ЛЮДИ, КОТОРЫЕ УКРАШАЛИ ЖИЗНЬ. ЕЛЕНА АХВЛЕДИАНИ
Она приезжала к нам с Котэ Марджанишвили, но тогда я плохо ее запомнила. Для меня существовал лишь Константин Александрович, а его «свита» — и Эля Ахвледиани и Вахвахишвили — как-то были в тени. Позднее я стала приезжать на отдых в Боржоми и проездом останавливалась у Елены Донаури, жены Марджанова, вернее, тогда уже вдовы. Вот тут-то я и сдружилась с этой удивительной Элечкой. Почему-то все так и звали Елену Дмитриевну Ахвледиани, хотя она была совсем не девочка. Высокая, худая, с копной волос, уже тогда с большой проседью, скорее некрасивая и совершенно не заботящаяся о своей внешности, она была резка и в своих движениях и в своих суждениях. Женщина с пронзительными глазами. Она говорила низким голосом, отрывистыми фразами, и было непонятно—то ли она не в духе и сердится, то ли это просто ее манера разговора.
Ахвледиани отличалась безапелляционностью суждений. Она не признавала никаких компромиссов. И поэтому была многим неприятна и вредила сама себе в глазах вышестоящих людей и организаций. Ей было решительно все равно, кто перед ней: я ли, только актриса московского театра, или ее непосредственное начальство в лице министра культуры Грузии. Ох как много она терпела из-за своего неуемного, строптивого характера. Нас связывало преклонение перед Марджановым, которого она, так же как и я, буквально боготворила. Воспоминания о нем, его деятельности, его последователях, его театре были основными нашими разговорами. Эля интересовалась моими творческими успехами и жизнью Малого театра. И, как это ни странно, мы мало говорили о живописи и ее непосредственной работе. Проявилась ли в этом ее скромность или затаенная обида, ибо ей казалось, что ее мало ценят и не понимают, особенно если речь шла о ее выставках. Когда я заговаривала о своих любимых картинах, она смотрела на меня пристально и, по своему обыкновению фыркнув, переводила разговор на другие темы.
Наконец как-то, придя к ней домой, я попросила показать ее картины. «Все равно ничего не поймешь», — как всегда резко осадила она меня и стала доставать свои полотна. Я молча смотрела ее наброски старого Тбилиси, грузинской природы и волшебный для меня монастырь, вернее, его остатки, где Лермонтов поселил своего Мцыри. «Ну, я говорила, ничего не понимаешь?!» Я действительно многого не понимала в ее живописи, начала с ней спорить, доказывать, что таких ярких красок все равно и под солнцем Грузии нет, что таких деревьев в природе не существует. В общем, дело дошло до бурного спора. Я, профан, очевидно, говорила глупости, а Элечка, полная презрения к моему невежеству, сложив все свои работы и даже не взглянув в мою сторону, заявила: «Надо хоть что-нибудь видеть глазами, понимаешь, глазами, душой видеть. Завтра поедем в Мцхету, в старый Тифлис, носом ткну. Сама увидишь!» — и по-грузински добавила еще что-то себе под нос. Но это было совсем не «генацвале».
Мы действительно поехали в Мцхету. Она нетерпеливо показывала мне орнаменты храма, говорила о тонкоcти линий, о красках. Но я была охвачена другими чувствами. Как и всегда вблизи места действия «Мцыри», я только и думала о Лермонтове, о его поэзии, представляя и переживая весь грандиозный замысел великого поэта. Какой там орнамент, когда вот здесь, на другой стороне— «там, где, сливаяся, шумят... струи Арагвы и Куры», блуждал, бился с барсом, страдал, умирал лермонтовский Мцыри. Сколько раз потом бродила я по развалинам этого монастыря. Там нет знаменитых орнаментов, но каждый камень хранит след Лермонтова.
Наверное, Элечка поняла. Она ведь чутко реагировала на все, несмотря на кажущуюся грубость. Будучи чуткой, она поняла и простила мой рассеянный взгляд на красоту орнаментов Мцхеты. А вот когда мы с ней лазили, буквально лазили, взбираясь по узеньким переулочкам, закоулкам, тропкам старого города, часто выходя на балконы чьих-то домиков, налепленных друг на друга и прямо повисающих над Курой или под скалистым обрывом, — я поняла правду полотен Ахвледиани. Ведь почти каждый домик, прилепившийся одной своей стороной к скале, другой выходящий на этот страшный обрыв, — все эти ветхие, казалось, готовые рухнуть балконы-террасы были выкрашены в разные цвета. И на солнце точно горели всеми пятнами Элиной палитры.
Я просила ее еще и еще раз показать мне свои работы. И внимательно, уже другими глазами смотрела на эти пашни в горах, на контуры деревьев. И вот странно: чем пристальнее я вглядывалась в картины Ахвледиани, тем больше чувствовала их правду. Ну а та картина, которую она мне подарила и которой я так бесконечно дорожу, была написана уже абсолютно реалистически, «Вот это совсем в вашем духе», — пробурчала мне Эля, вручая полотно. Там была изображена ее комната, зажженная люстра. В темном окне угадывается спящий город и видно отражение самой художницы за мольбертом, а на подоконнике — тщательно выписанные цветы в керамических горшочках, и занавески на окне.
Вообще ее жилище было так же необычно, как и сама хозяйка. Вход со двора, через общую галерею, которая тянется по всему двору, соседние квартиры все выходят на эту галерею. Входишь сразу в комнату, тут и кухня, и что-то вроде столовой, где Эля, необыкновенно красиво сервировав стол, могла угощать своих друзей изумительными яствами грузинской кухни. Здесь же была и передняя и лестница на антресоли, все заваленные неизвестно чем. В этой комнате не было дневного света. Ход из нее вел в собственно Элино царство. Светлая с двумя окнами — и мастерская и спальня. У стены — полотна, полотна, полотна. Посередине—мольберт, всюду книги и полный хаос. И только маленький, уютный уголок—тахта, вся в коврах, столик, лампочка, чисто, хорошо, красиво. Очень красиво. Хотя как будто и ничего особенного. Но все изящно, и истинно национальное своеобразие грузинской культуры чувствовалось в этом крошечном уголке художницы. На столах много эскизов, фотографии Марджанова, ее родных. Тут вся чудесная, красивая душа Елены Ахвледиани. Строптивость, порой грубость—это внешнее в ней, а сама она необыкновенно взыскательный художник, бескомпромиссный, правдивый человек. Жила она одна, женщина-холостяк. Я так и не знаю ее личной жизни. Был брат, семья брата. Но никогда Эля не говорила о своих семейных делах. Искусство, театр — эти интересы ее жизни я знала. С огромной болью вспоминала она Петю Оцхели.
Вероятно, не только Марджанов, но и вообще моя любовь к Грузии, к ее высокой культуре вызвали симпатию Эли Ахвледиани ко мне. Помню, я тогда готовила для концертных выступлений отрывки из «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели и старалась осмыслить по-грузински стихотворение Гришашвили «Как хороша!». Ахвледиани старательно выправляла мой выговор, невероятно смеялась над моими усилиями. Мы русскими буквами написали весь текст стихотворения. Но, разумеется, специфические гортанные оттенки давались мне с трудом.
Я хочу специально сказать о душевности Елены Ахвледиани, сказать о ее сердце, которое скрывалось под внешней суровостью характера. Вероятно, мало кто знал, как она откликалась на нужды и просьбы даже мало знакомых ей людей. А с каким искренним, большим сочувствием относилась к горю людей, потерявших своих близких. Я была этому свидетельницей и хочу, чтобы об этом знали все.
Сейчас Елены Ахвледиани уже нет с нами. В доме, где она жила, открыт музей, в котором собраны ее лучшие полотна.
Дата публикации: 12.07.2005