Новости

«К 250-летию русского театра» ЗАПИСКИ АКТЕРА ЩЕПКИНА

«К 250-летию русского театра»

ЗАПИСКИ АКТЕРА ЩЕПКИНА

ГЛАВА I. Начало
ГЛАВА I. Продолжение
ГЛАВА I. Продолжение



Три месяца моего детства в Кондратовке у попа Димитрия промелькнули очень скоро, так что изо всего времени в памяти моей ничего не осталось, кроме сказанного: как видно, интереснее ничего и не было.

Когда пришло время везти меня в Белгород, то недели за две до того взяли меня домой, чтобы обшить всем нужным на долгое время, дабы я не имел там ни в чем недостатка: туда уже невозможно будет ничего переслать по причине отдаленности; ибо до Белгорода была от нас с лишком сто верст. А между тем мать думала про себя: ребенок все-таки погуляет! — и на это время я даже не занимался и протверживанием задов, и отец смотрел на это сквозь пальцы. Иногда только для шутки, и то чтобы попугать бедную мать, он говорил: «А что, Маша, ты не посадишь Мишу протвердить что-нибудь?» Против чего Маша, испугавшись, представляла какую-нибудь невозможность: или что у меня сапоги не готовы, или что надо шаровары примерить, и тому подобное, и он оставался доволен изложенными причинами, и Я) бегал сломя голову,— одним словом, делал, что хотел. Мать много раз сама удивлялась, что отец так равнодушен к моим шалостям, а еще более, что казался убежденным изложенными ею причинами, обдумавши которые сама чувствовала их нелепость; но молчала и была довольна, что ребенок, с которым она скоро расстанется на долгое время, вполне навеселится и не будет забывать дому родительского. Она не могла разгадать, что и отец, разлучаясь с сыном не без сердечной горести, как он сам потом сознавался, и не зная, какая будет моя будущность, как-то невольно уступал чувству отца, а не голосу рассудка, и мысленно решил: пусть теперь ребенок нагуляется в доме отца, а на чужой стороне еще бог знает что будет: может быть, и недоест и недопьет. Он чувствовал, что слишком рано отдавал меня для продолжения учения; ибо мне не было еще семи лет,— и это была главная причина его снисхождения.

Так прошли две недели, ужасные для матери: во все время приготовления она не осушала глаз, разумеется, в отсутствие отца, ибо при нем не смела плакать. Она оплакала каждую рубашку, каждую вещь, которую укладывала — как теперь помню — в красненький сундучок; под крышкой его приклеена была картина суздальской работы с какими-то ужасными чудищами, которые меня очень занимали. Не постигая слез матери, я, очень помню, спрашивал у ней, чего она плачет? Разве в Белгороде меня всякий день будут сечь? — как видно, для меня ничего ужаснее не было. На что мать, обнявши и прижавши меня к своему сердцу, сквозь слезы говорила: «Ох, дитятко, может быть, и это будет!» При таком известии и у меня потекли слезы; но хорошее яблоко и добрый кусок домашнего пряника тотчас меня утешили.

Все было уже уложено, что казалось нужным для пребывания моего в Белгороде; все было приготовлено, что считалось необходимым для пути, как-то: пироги, жаркое и разные лакомства, чтоб не скучал дорогой (что отец хотя и считал лишним, но, однако, не мешал матери распоряжаться). Так наступил назначенный день для отъезда, в который приглашены были батюшкина сестра из Мирополья с мужем и его братом, то есть с теми, кого я звал дядя Дмитрий и дядя Абрам (так я называл их и после всю жизнь); бабушка,, то есть мать отца моего, незадолго переселившаяся к нам совсем на житье; в заключение приглашен приходский священник. И когда все были уже налицо, отслужили молебен, потом, как водится, выпили водки, пообедали сытно, затем для такого торжественного дня велели согреть чайник, напились чаю и чашки по две или по три пуншу. Между тем лошади были уже готовы, кибитка подана; но прежде отъезда все уселись по местам, потом встали, сотворили молитву, и началось прощание. Очень помню, что все плакали, что все говорили, чтоб я не скучал и не шалил, а учился бы хорошо, что родители посадили меня между собой в повозку и что у матери на руках была еще сестра моя Александра, ибо нас было уже двое детей. При всеобщем пожелании доброго пути и при благословении священника мы отправились на ночь в путь.

На другой день мы благополучно прибыли в село Красное, в место моего рождения и, так сказать, в резиденцию господ, о которых я не имел уже никакого воспоминания. Тут мне все было ново. Куча людей бродила без всякого дела; множество детей играло на обширном дворе, которые все были одеты совершенно не так, как деревенские мальчики, но, по тогдашнему моему понятию, удивительно как хорошо! На них были синие суконные курточки и такие же шаровары. Это возбудило во мне даже зависть, а особливо сообразив это приволье, в котором их застал, и полагая, что они все время только и делают, что играют, тогда как меня везут куда-то и чему-то учиться; да и костюм мой был совершенно другого покроя: на мне был китайчатый синий халат и такие же шаровары, над чем они долго смеялись, да и вообще смотрели на меня как на деревенского мальчика. Все это сделало меня совершенно несмелым и неловким, и я очень чувствовал свое невежество, хотя все дети по книжной части были гораздо ниже меня, потому что они сидели еще за азбукой, в то время как я уже окончил псалтырь. Обо всем этом я узнал на другой день, когда отец завел меня посмотреть певческую школу. Тут я узнал, что это были мальчики, набранные в певчие. Отец не пропустил случая так, мимоходом, сказать о моих успехах,— и дети смотрели на меня с удивлением, так как мне не было еще и семи лет, а каждый из них был старше меня по крайней мере двумя годами; -а потому по окончании учения стали обходиться со мною поласковее. Когда мы сели обедать в буфете и нам принесли есть с господского стола, что было знаком особой милости, отец между разговором сказал, что завтра мы едем в Белгород, а сегодня вечером будем смотреть оперу «Новое семейство», которую будут играть музыканты и певчие. Я было пустился в расспросы: что такое опера? Но вместо объяснений он просто сказал: «А вот сам увидишь!» — и потому я это принял равнодушно; я не знал, что в этот вечер решится вся будущая судьба моя.

Теперь я должен сколько-нибудь объяснить случившиеся перемены в доме господ: Во время моего житья в Проходах графиня умерла, и граф остался вдовцом, и с ним две дочери. Не слишком быв счастлив семейною жизнью, он, так сказать, отдыхал и наслаждался жизнью сельскою. И как он имел хороший оркестр музыкантов и порядочный хор певчих, то для разнообразия удовольствий основал домашний театр, чем забавлял детей, которым было от десяти до двенадцати лет; равно и все дворовые люди утешались этой забавою, а вместе с тем и сам граф вдвойне наслаждался своей выдумкой. Он так рассуждал, что этим доставит детям забаву, музыкантам занятие, а дворовым людям, которых, разумеется, было очень много, случай провести время полезнее, нежели за картами или в питейном доме. И, признаюсь, впоследствии оправдались его предположения: нигде в тогдашнем веке я не встречал, гораздо позже сего времени, господских людей, менее испорченных и грубых.

Не помню, как я провел этот день; думаю, что прорезвился с ребятишками. Вечером отец с матерью взяли меня в театр, как они называли. Но что такое театр? — объяснения на мой вопрос я не получил, а сказано просто: «Дожидайся, сам увидишь!» И вот мы явились в довольно большую комнату, которую, как я узнал после, почему-то называли залою; а равно и другие комнаты имели свои названия, как-то: гостиная, диванная, спальня, буфет, лакейская, девичья и пр. Все это меня очень удивляло, ибо я не думал, чтоб были другие названия, как светлица, комната и кухня. Сколько сведений приобрел я в продолжение двух суток, которые я прожил в резиденции господина моего! В зале нашел я несколько народу обоего пола: одни сидели на стульях, другие разговаривали, стоя у окна. Зала, как казалось, была разделена на две половины разноцветной холстиной во всю ширину комнаты, то есть начиная от потолка до полу; на холстине были разных цветов полоски: желтая, синяя, зеленая, красная, и все это, как после объяснили мне, домашнего крашенья. У, самого потолка, немного впереди упомянутой холстины, протянута была еще синяя холстина во всю ширину комнаты, и потом по бокам у самой стены с обеих сторон спущены были такие же холсты, отчего и вышло, как будто разноцветная холстина была в синей рамке. Что там за нею делалось? — оставалось для меня тайною. Между занавесом (так называли разноцветную холстину: мне это скоро объяснили) и первым рядом стульев — надобно заметить, что их было всего три ряда,— стоял довольно длинный стол — не стол, бог знает что такое, сделано из досок, на высоких, но совсем не таких, как у стола, ножках: у стола их обыкновенно четыре по углам под верхней доской, а тут как-то чудно! Так как этот странный стол был очень длинен и узок, то хотя под ним и были четыре ножки, но какие-то широкие, как будто ножка сделана из целой доски, и поставлены не по углам, а расставлены под верхней доской поперек стола, одна от другой расстоянием на аршин или с чем-то. Ножки эти были более похожи на козлы, которые употребляются на подмостки при строении; но и там у каждого козла тоже четыре ноги. Одним словом, я никак не мог понять, что это такое, тем более что вместо гладкой верхней доски сделано было что-то удивительно мудреное; то есть несколько узеньких дощечек во всю длину стола были как-то скреплены между собою и были гораздо выше верхней доски — с довольной косиной, так что если б его покрыть чем-нибудь, то все это походило бы на длинный церковный налой, на котором дьячок в церкви читает, только откосы были со всех сторон — и с длинной и с узкой. На некоторых местах этих откосов положены были тетрадки, очень странно излинованные и, что всего страннее, линованные чернилами, и когда я рассмотрел поближе, то увидел, что это не просто линейки, а что-то другое: тут сначала пять линеек — одна подле другой близко проведены так, как будто бы составляли одну пятилинейную линейку, потом отступя опять такие же пять линеек, и так до конца всего столбца в подобном же порядке; да и линовано совершенно не так, как обыкновенно делается, то есть не поперек, а вдоль страницы. Мне очень хотелось узнать: что это, для чего это? И к тому же я заметил: на пятилинейных линейках понаставлены чернилами какие-то точки, очень похожие на узелки, что, бывало, вышивают на воротниках у рубашек; к некоторым точкам приписаны хвостики, иногда с крючком, иногда же несколько хвостиков вместе перечеркнуто чернилами — в ином месте раз, а в другом и два и три; в некоторых местах и точка перечеркнута, если она поставлена выше или ниже пяти линеек, а иные точки, хотя тоже стоят выше или ниже их, а не перечеркнуты. Все это приводило меня в тупик. Между тем музыканты одни рассматривали эти тетрадки, другие настраивали скрипки; это уж я сам догадался, ибо я видал не однажды играющего на скрипке музыканта, который приезжал к нам иногда в Проходы из Говтаренки. Только я тут увидел такие скрипки, что и не знал, как на них будут играть; это были бас и контрабас. Потом бросились мне в глаза такие инструменты, о которых я и не слыхивал; а особливо валторны и фаготы поразили меня своими формами. Флейты и кларнеты не произвели на меня никакого впечатления: они мне казались такими же дудками, какие я уже видал у крестьян, а только сделаны из господского дерева, то есть из хорошего. Все это, то есть необычайно разгороженная комната, этот занавес в рамке, этот стол удивительный, тетрадки с точками, скрипки маленькие и большие, дудки разных манеров и ужасная валторна — так закружили мою едра семилетнюю голову, что я смотрел во все глаза и, кажется, ничего не видал. Вдруг сделалась маленькая суматоха, в которой только и слышно было: граф!., граф!.. Какое-то невольное чувство страха ощутил я в это время: из боковых дверей вышел среднего роста мужчина, довольно полный и красивый, лет за сорок; подле него вели двух девочек — одной было лет десять, а другая помоложе. Тут отец взял меня за руку и представил графу, который погладил меня по голове и в знак особой милости дал мне поцеловать свою руку, ибо он этого вообще не любил. Потом заставили меня поцеловать ручонки маленьким графиням и велели посадить меня между ними, а отец и мать стали позади нас и беспрестанно мне шептали: «Не бойся, Миша, не бойся!» Я воображаю, с какой миной сидел я между барышнями —точно медвежонок, потупя голову, и если бы не подоспел мне на помощь хороший кусок пряника, который дала мне одна из маленьких графинь, то, я думаю, что, невзирая ни на что, я заревел бы во все горло. Я никогда не слыхал от отца, что при господах можно сидеть, а тут сижу между барышнями очень сконфуженный; но пряник придал мне бодрости, и я исподлобья начал, как волчонок, выглядывать на обе стороны.

Продолжение следует…

Дата публикации: 24.10.2005
«К 250-летию русского театра»

ЗАПИСКИ АКТЕРА ЩЕПКИНА

ГЛАВА I. Начало
ГЛАВА I. Продолжение
ГЛАВА I. Продолжение



Три месяца моего детства в Кондратовке у попа Димитрия промелькнули очень скоро, так что изо всего времени в памяти моей ничего не осталось, кроме сказанного: как видно, интереснее ничего и не было.

Когда пришло время везти меня в Белгород, то недели за две до того взяли меня домой, чтобы обшить всем нужным на долгое время, дабы я не имел там ни в чем недостатка: туда уже невозможно будет ничего переслать по причине отдаленности; ибо до Белгорода была от нас с лишком сто верст. А между тем мать думала про себя: ребенок все-таки погуляет! — и на это время я даже не занимался и протверживанием задов, и отец смотрел на это сквозь пальцы. Иногда только для шутки, и то чтобы попугать бедную мать, он говорил: «А что, Маша, ты не посадишь Мишу протвердить что-нибудь?» Против чего Маша, испугавшись, представляла какую-нибудь невозможность: или что у меня сапоги не готовы, или что надо шаровары примерить, и тому подобное, и он оставался доволен изложенными причинами, и Я) бегал сломя голову,— одним словом, делал, что хотел. Мать много раз сама удивлялась, что отец так равнодушен к моим шалостям, а еще более, что казался убежденным изложенными ею причинами, обдумавши которые сама чувствовала их нелепость; но молчала и была довольна, что ребенок, с которым она скоро расстанется на долгое время, вполне навеселится и не будет забывать дому родительского. Она не могла разгадать, что и отец, разлучаясь с сыном не без сердечной горести, как он сам потом сознавался, и не зная, какая будет моя будущность, как-то невольно уступал чувству отца, а не голосу рассудка, и мысленно решил: пусть теперь ребенок нагуляется в доме отца, а на чужой стороне еще бог знает что будет: может быть, и недоест и недопьет. Он чувствовал, что слишком рано отдавал меня для продолжения учения; ибо мне не было еще семи лет,— и это была главная причина его снисхождения.

Так прошли две недели, ужасные для матери: во все время приготовления она не осушала глаз, разумеется, в отсутствие отца, ибо при нем не смела плакать. Она оплакала каждую рубашку, каждую вещь, которую укладывала — как теперь помню — в красненький сундучок; под крышкой его приклеена была картина суздальской работы с какими-то ужасными чудищами, которые меня очень занимали. Не постигая слез матери, я, очень помню, спрашивал у ней, чего она плачет? Разве в Белгороде меня всякий день будут сечь? — как видно, для меня ничего ужаснее не было. На что мать, обнявши и прижавши меня к своему сердцу, сквозь слезы говорила: «Ох, дитятко, может быть, и это будет!» При таком известии и у меня потекли слезы; но хорошее яблоко и добрый кусок домашнего пряника тотчас меня утешили.

Все было уже уложено, что казалось нужным для пребывания моего в Белгороде; все было приготовлено, что считалось необходимым для пути, как-то: пироги, жаркое и разные лакомства, чтоб не скучал дорогой (что отец хотя и считал лишним, но, однако, не мешал матери распоряжаться). Так наступил назначенный день для отъезда, в который приглашены были батюшкина сестра из Мирополья с мужем и его братом, то есть с теми, кого я звал дядя Дмитрий и дядя Абрам (так я называл их и после всю жизнь); бабушка,, то есть мать отца моего, незадолго переселившаяся к нам совсем на житье; в заключение приглашен приходский священник. И когда все были уже налицо, отслужили молебен, потом, как водится, выпили водки, пообедали сытно, затем для такого торжественного дня велели согреть чайник, напились чаю и чашки по две или по три пуншу. Между тем лошади были уже готовы, кибитка подана; но прежде отъезда все уселись по местам, потом встали, сотворили молитву, и началось прощание. Очень помню, что все плакали, что все говорили, чтоб я не скучал и не шалил, а учился бы хорошо, что родители посадили меня между собой в повозку и что у матери на руках была еще сестра моя Александра, ибо нас было уже двое детей. При всеобщем пожелании доброго пути и при благословении священника мы отправились на ночь в путь.

На другой день мы благополучно прибыли в село Красное, в место моего рождения и, так сказать, в резиденцию господ, о которых я не имел уже никакого воспоминания. Тут мне все было ново. Куча людей бродила без всякого дела; множество детей играло на обширном дворе, которые все были одеты совершенно не так, как деревенские мальчики, но, по тогдашнему моему понятию, удивительно как хорошо! На них были синие суконные курточки и такие же шаровары. Это возбудило во мне даже зависть, а особливо сообразив это приволье, в котором их застал, и полагая, что они все время только и делают, что играют, тогда как меня везут куда-то и чему-то учиться; да и костюм мой был совершенно другого покроя: на мне был китайчатый синий халат и такие же шаровары, над чем они долго смеялись, да и вообще смотрели на меня как на деревенского мальчика. Все это сделало меня совершенно несмелым и неловким, и я очень чувствовал свое невежество, хотя все дети по книжной части были гораздо ниже меня, потому что они сидели еще за азбукой, в то время как я уже окончил псалтырь. Обо всем этом я узнал на другой день, когда отец завел меня посмотреть певческую школу. Тут я узнал, что это были мальчики, набранные в певчие. Отец не пропустил случая так, мимоходом, сказать о моих успехах,— и дети смотрели на меня с удивлением, так как мне не было еще и семи лет, а каждый из них был старше меня по крайней мере двумя годами; -а потому по окончании учения стали обходиться со мною поласковее. Когда мы сели обедать в буфете и нам принесли есть с господского стола, что было знаком особой милости, отец между разговором сказал, что завтра мы едем в Белгород, а сегодня вечером будем смотреть оперу «Новое семейство», которую будут играть музыканты и певчие. Я было пустился в расспросы: что такое опера? Но вместо объяснений он просто сказал: «А вот сам увидишь!» — и потому я это принял равнодушно; я не знал, что в этот вечер решится вся будущая судьба моя.

Теперь я должен сколько-нибудь объяснить случившиеся перемены в доме господ: Во время моего житья в Проходах графиня умерла, и граф остался вдовцом, и с ним две дочери. Не слишком быв счастлив семейною жизнью, он, так сказать, отдыхал и наслаждался жизнью сельскою. И как он имел хороший оркестр музыкантов и порядочный хор певчих, то для разнообразия удовольствий основал домашний театр, чем забавлял детей, которым было от десяти до двенадцати лет; равно и все дворовые люди утешались этой забавою, а вместе с тем и сам граф вдвойне наслаждался своей выдумкой. Он так рассуждал, что этим доставит детям забаву, музыкантам занятие, а дворовым людям, которых, разумеется, было очень много, случай провести время полезнее, нежели за картами или в питейном доме. И, признаюсь, впоследствии оправдались его предположения: нигде в тогдашнем веке я не встречал, гораздо позже сего времени, господских людей, менее испорченных и грубых.

Не помню, как я провел этот день; думаю, что прорезвился с ребятишками. Вечером отец с матерью взяли меня в театр, как они называли. Но что такое театр? — объяснения на мой вопрос я не получил, а сказано просто: «Дожидайся, сам увидишь!» И вот мы явились в довольно большую комнату, которую, как я узнал после, почему-то называли залою; а равно и другие комнаты имели свои названия, как-то: гостиная, диванная, спальня, буфет, лакейская, девичья и пр. Все это меня очень удивляло, ибо я не думал, чтоб были другие названия, как светлица, комната и кухня. Сколько сведений приобрел я в продолжение двух суток, которые я прожил в резиденции господина моего! В зале нашел я несколько народу обоего пола: одни сидели на стульях, другие разговаривали, стоя у окна. Зала, как казалось, была разделена на две половины разноцветной холстиной во всю ширину комнаты, то есть начиная от потолка до полу; на холстине были разных цветов полоски: желтая, синяя, зеленая, красная, и все это, как после объяснили мне, домашнего крашенья. У, самого потолка, немного впереди упомянутой холстины, протянута была еще синяя холстина во всю ширину комнаты, и потом по бокам у самой стены с обеих сторон спущены были такие же холсты, отчего и вышло, как будто разноцветная холстина была в синей рамке. Что там за нею делалось? — оставалось для меня тайною. Между занавесом (так называли разноцветную холстину: мне это скоро объяснили) и первым рядом стульев — надобно заметить, что их было всего три ряда,— стоял довольно длинный стол — не стол, бог знает что такое, сделано из досок, на высоких, но совсем не таких, как у стола, ножках: у стола их обыкновенно четыре по углам под верхней доской, а тут как-то чудно! Так как этот странный стол был очень длинен и узок, то хотя под ним и были четыре ножки, но какие-то широкие, как будто ножка сделана из целой доски, и поставлены не по углам, а расставлены под верхней доской поперек стола, одна от другой расстоянием на аршин или с чем-то. Ножки эти были более похожи на козлы, которые употребляются на подмостки при строении; но и там у каждого козла тоже четыре ноги. Одним словом, я никак не мог понять, что это такое, тем более что вместо гладкой верхней доски сделано было что-то удивительно мудреное; то есть несколько узеньких дощечек во всю длину стола были как-то скреплены между собою и были гораздо выше верхней доски — с довольной косиной, так что если б его покрыть чем-нибудь, то все это походило бы на длинный церковный налой, на котором дьячок в церкви читает, только откосы были со всех сторон — и с длинной и с узкой. На некоторых местах этих откосов положены были тетрадки, очень странно излинованные и, что всего страннее, линованные чернилами, и когда я рассмотрел поближе, то увидел, что это не просто линейки, а что-то другое: тут сначала пять линеек — одна подле другой близко проведены так, как будто бы составляли одну пятилинейную линейку, потом отступя опять такие же пять линеек, и так до конца всего столбца в подобном же порядке; да и линовано совершенно не так, как обыкновенно делается, то есть не поперек, а вдоль страницы. Мне очень хотелось узнать: что это, для чего это? И к тому же я заметил: на пятилинейных линейках понаставлены чернилами какие-то точки, очень похожие на узелки, что, бывало, вышивают на воротниках у рубашек; к некоторым точкам приписаны хвостики, иногда с крючком, иногда же несколько хвостиков вместе перечеркнуто чернилами — в ином месте раз, а в другом и два и три; в некоторых местах и точка перечеркнута, если она поставлена выше или ниже пяти линеек, а иные точки, хотя тоже стоят выше или ниже их, а не перечеркнуты. Все это приводило меня в тупик. Между тем музыканты одни рассматривали эти тетрадки, другие настраивали скрипки; это уж я сам догадался, ибо я видал не однажды играющего на скрипке музыканта, который приезжал к нам иногда в Проходы из Говтаренки. Только я тут увидел такие скрипки, что и не знал, как на них будут играть; это были бас и контрабас. Потом бросились мне в глаза такие инструменты, о которых я и не слыхивал; а особливо валторны и фаготы поразили меня своими формами. Флейты и кларнеты не произвели на меня никакого впечатления: они мне казались такими же дудками, какие я уже видал у крестьян, а только сделаны из господского дерева, то есть из хорошего. Все это, то есть необычайно разгороженная комната, этот занавес в рамке, этот стол удивительный, тетрадки с точками, скрипки маленькие и большие, дудки разных манеров и ужасная валторна — так закружили мою едра семилетнюю голову, что я смотрел во все глаза и, кажется, ничего не видал. Вдруг сделалась маленькая суматоха, в которой только и слышно было: граф!., граф!.. Какое-то невольное чувство страха ощутил я в это время: из боковых дверей вышел среднего роста мужчина, довольно полный и красивый, лет за сорок; подле него вели двух девочек — одной было лет десять, а другая помоложе. Тут отец взял меня за руку и представил графу, который погладил меня по голове и в знак особой милости дал мне поцеловать свою руку, ибо он этого вообще не любил. Потом заставили меня поцеловать ручонки маленьким графиням и велели посадить меня между ними, а отец и мать стали позади нас и беспрестанно мне шептали: «Не бойся, Миша, не бойся!» Я воображаю, с какой миной сидел я между барышнями —точно медвежонок, потупя голову, и если бы не подоспел мне на помощь хороший кусок пряника, который дала мне одна из маленьких графинь, то, я думаю, что, невзирая ни на что, я заревел бы во все горло. Я никогда не слыхал от отца, что при господах можно сидеть, а тут сижу между барышнями очень сконфуженный; но пряник придал мне бодрости, и я исподлобья начал, как волчонок, выглядывать на обе стороны.

Продолжение следует…

Дата публикации: 24.10.2005